Красный ручей протекал у подножия высокого холма. Берега ручья густо поросли ивняком – за ним, на другом берегу, угадывалось что-то огромное и белое. А на этом берегу егерь Кузьма и двое объездчиков с ружьями сдерживали довольно большую толпу мужиков, собравшихся посмотреть на чудо.
Алексей Алексеевич направился к толпе, отметив сразу несколько чужих лиц и Сычика, сутулого юношу, бывшего семинариста, который служил в школе, построенной два года назад князем Осорьиным в имении.
Завидев барина, мужики поснимали шапки, Сычик поклонился с кривой своей всегдашней ухмылкой – Алексей Алексеевич сдержанно кивнул.
– Мы там мостик положили, ваше сиятельство, – негромко сказал егерь Кузьма. – Семен проводит.
Семен, сын егеря, первым вошел в ивовые заросли, показывая дорогу.
Князь Осорьин был суховато-сдержанным человеком. На войне он привык к опасности, на дипломатической службе – к безжалостности. Он дважды ходил в штыковую атаку, усмирял крестьянский бунт, встречался лицом к лицу с разъяренным медведем, а однажды в Италии ему пришлось принимать роды – это было самым страшным, самым ярким событием в его жизни. Но то, что он увидел на другом берегу Красного ручья, не шло ни в какое сравнение даже с родами.
В траве у подножия холма на боку лежала женщина с детским лицом. Существо женского пола, мысленно поправил себя князь Осорьин. Он прикинул на глаз: росту в ней действительно было метров пятнадцать, а веса – не меньше тонны. Она лежала на боку, лицом к Осорьину, и улыбалась во сне. Женщина была гармонично сложена, у нее были красивые колени и груди, чистая белая кожа и здоровые блестящие рыжие волосы.
Управляющий исподтишка наблюдал за барином. Алексей Алексеевич всегда был для Ильи Заикина воплощением спокойствия, ясности и твердости, но сейчас барин был не в себе: спокойствие его было явно деланым, фальшивым – управляющий это скорее чувствовал, чем понимал, и это его тревожило.
– Малюточка, – вдруг прошептал за спиной Осорьина сын егеря.
Алексей Алексеевич вздрогнул, удивленным взглядом окинул парня, словно не понимая, откуда тот вдруг взялся, кивнул управляющему, и они быстро, почти бегом поднялись на вершину холма, откуда открывался вид на пойму, извилисто прорезанную Красным ручьем.
– И что с ней делать? – спросил Илья задумчиво, искоса поглядывая на барина. – Баба – и не баба. Как к такой подойти? Никак! Ни обнять, ни поцеловать, ни здравствуйте… досадно!
Управляющий был грозой женского населения округи – это была единственная его слабость: не пропускал ни одной юбки, из-за чего у него то и дело случались стычки с мужиками, помещичьей мелочью, жившей по соседству, и с ананьевским священником, отцом семи дочерей-хохотуний.
– Первым делом надо бы ее прикрыть, – сказал Осорьин. – Парусиной какой-нибудь… кажется, в амбаре что-то было…
– От шара осталась, – сказал управляющий. – От Катерины Алексеевниного шара. От Астры.
Лет пятнадцать, наверное, назад младшая дочь Осорьина – Катенька, Катерина Алексеевна – загорелась очередной мечтой и построила воздушный шар, на котором дважды облетела окрестности, а потом, как это у нее было заведено, остыла, занялась живописью, и оболочку шара отправили в амбар, где она громоздилась среди старых хомутов, попон и прочего хлама. На шаре была сделана надпись – Per aspera ad astram, вот крестьяне и прозвали воздухоплавательный снаряд Астрой. Материала, валявшегося в амбаре, должно вполне хватить, оставалось только его разрезать и доставить сюда, к Красному ручью.
Илья Заикин тотчас отправился в имение.
Алексей Алексеевич еще раз обошел женщину кругом. Откуда она взялась, как и почему оказалась здесь, на берегу Красного ручья, – эти вопросы его вовсе не волновали, он думал о другом – о соблазне. Эта женщина была воплощенным соблазном – соблазном an sich. В своей жизни князь Осорьин знавал немало соблазнительных женщин, но все они были в той или иной степени доступны. Малюточка же была соблазнительна, но совершенно недоступна, недоступна физически, физиологически – нормальный мужчина не мог ею овладеть. Она вызывала желание, но это было самое безнадежное и мучительное из желаний – желание без удовлетворения. Будь она сделана из мрамора, не возникало бы и мысли об этом, но эта женщина была из плоти и крови, от нее веяло жаром, она источала будоражащий запах скипидара – запах похоти.
Человек рано или поздно смиряется с недоступностью прекрасного – так рождается искусство. И чем более недосягаемо прекрасное, тем выше искусство. Но стоит человеку почувствовать, что красота обладает человеческой природой, как в нем просыпается зверь. Не потому ли люди так спокойны в картинных галереях и так смущены, когда встречаются с музыкой или прекрасной женщиной? Алексею Алексеевичу вдруг вспомнился ночной разговор со старшим братом, когда они – Алеше тринадцать, Федяне пятнадцать – лежали в траве и смотрели на звездное небо и разговаривали о Боге, вечности, красоте, и Федяня сказал: «Эти звезды, планеты, туманности – как же все это прекрасно, захватывающе прекрасно, но иногда я думаю, что там, среди звезд, нет ничего, кроме ледяной смерти и пустоты, и разве хватит у человека сил объять все это, и разве может быть прекрасным то, на что у нас никогда не хватит никаких сил? Это как музыка, страшнейшая из иллюзий, сотканная из тех же звуков, что и человеческая речь или бессмысленный скрип половицы… все то же самое, но не такое же… и это, братец, раздражает иногда сильнее, чем несправедливое налогообложение или самодурство тирана…»
Он понимал, что простейшим и самым верным выходом будет отправка этого существа в Москву под охраной полиции. Сегодня же надо пригласить в имение станового пристава Сергея Михайловича Муравьева, которого все уважали за здравомыслие и твердость, и они решат, как это сделать. Князь был готов взять на себя большую часть расходов по транспортировке этой женщины в Первопрестольную. Большая прочная клетка, запас провизии, а также прокорм для лошадей и полицейских чинов… День-другой понадобится, чтобы добраться до железной дороги, затем часов шесть-семь поездом, а там пусть сдадут ее в университет, может быть, на медицинский факультет… Пожалуй, можно написать об этом чуде московскому генерал-губернатору князю Долгорукову – Осорьин хорошо знал Владимира Андреевича еще по польской кампании…
– Да-да, избавиться, – пробормотал он, глядя на женщину. – И как можно скорее…
Перешел по мостику на другой берег, поискал взглядом – егерь подбежал, расстелил на траве в тени свой плащ.
Алексей Алексеевич опустился на плащ, закурил и протянул открытый портсигар Сычику.
Юноша вспыхнул, прикурил, процедил сквозь зубы:
– Благодарствуйте.
– Что это за люди среди наших? – спросил князь. – Откуда?
– Говорят, с Мамаевской лесопилки.
– Далеко ж их занесло…
Сычик пожал плечами.
Князь относился к тем немногим людям, которые умели необидно молчать в присутствии хорошеньких женщин и врагов. Сычик же в этом смысле был полной противоположностью Осорьина: принимая любое молчание на свой счет, он становился иногда болтливым до степени крайней, неприятной даже ему самому. Избегая называть Осорьина «князем» и «вашим сиятельством», он завел разговор о женщине, которая спала по ту сторону ручья. Как мыслящий человек он, разумеется, отвергал всякое чудо и все сказки о великанах, а пытался дать этому феномену реалистическое объяснение. Гигантизм, сказал он, есть явление, несомненно, болезненное, результат неестественного развития организма, приводящего не только к физическому уродству, но и к умственной неполноценности. Такие особи бесполезны для общества, продолжал он, поскольку не способны ни к духовной жизни, ни к производительному труду и годятся разве что для развлечения праздной публики в цирках или зоопарках…
– Но она красива, согласитесь, – заметил Алексей Алексеевич. – Очень красива…
Сычик запнулся, фыркнул, но решил не вступать в спор. Он знал, что на его реплику «красотой голодных не накормишь» князь отвечать не станет, только пожмет плечами.
– Но гораздо больше меня волнует другое, – задумчиво проговорил Осорьин. – Что она станет делать, когда пробудится?
Учитель вздохнул и опять промолчал.
При всей склонности к замшелому эстетизму князь Осорьин на удивление часто демонстрировал приземленный, прагматический взгляд на жизнь. Иногда он захаживал в школу, бывал на уроках, но никогда не вмешивался в преподавание, был доброжелателен и сдержан. Лишь однажды заметил, что не имеет ничего против любви к Некрасову и сочувствия горькой народной доле, но было бы неплохо научить крестьянских детей пользоваться мылом и ухаживать за зубами. Сычик тогда возмутился, вскипел, взвинтил себя до высокой ноты и чуть не сорвался в крик: «Внешние улучшения важны и полезны, но стократ важнее открыть мужику глаза на его жизнь, на его внутренний мир, где и таится настоящее чудо, способное преобразить отечество!» Князь пожал плечами и проговорил бесстрастным тоном: «Что ж, Петр Иванович, воля ваша, только не забывайте о том, что чудо и чудовище в русском языке вовсе не случайно растут из одного корня».
В такие минуты Сычик ненавидел Осорьина. Ненавидел вдобавок еще и за то, что его, бедного учителя, тянуло к этому старику, который всем своим видом, манерами и образом мыслей являл блестящий образец настоящего господина всего сущего, перед которым меркли и терялись все эти хозяева жизни – купцы, приказчики, дельцы-нувориши, кулаки. Объяснялась эта тяга, к стыду и огорчению Сычика, кровным родством, о котором шептались крестьяне и дворовые Осорьина. Люди считали Сычика правнуком князя Осорьина-Кагульского, незаконным сыном той самой Сорьиной, которая жила с дочерью на границе осорьинского имения. Сычик вырос в семье ананьевского пономаря Сычева, не знал ничего определенного о своих настоящих родителях и с горделиво-горестным чувством называл себя человеком нового племени, родившимся из тысячелетней русской плесени. Иногда он ловил на себе внимательный взгляд князя Осорьина, и его охватывало странное чувство, которое он старался подавить, чтобы не расплакаться, чтобы не броситься старику на шею, чтобы не прирезать его турецким кривым ножом, который всегда носил с собой, не обращая внимания на насмешки людей, которые знали, что Сычик и курицу не зарежет, даже не потопчет…
Толпа у ручья вдруг загомонила, заволновалась.
Князь поднялся, увидев управляющего в бричке и несколько телег с грузом, которые приближались к Красному ручью.
Заикин спрыгнул на землю.
– Успеете до заката? – спросил Осорьин.
– Должны, ваше сиятельство, – весело ответил управляющий.
Алексей Алексеевич легко вскочил в бричку, разобрал вожжи.
– Подвезти? – спросил он учителя.
– Спасибо, не надо…
Осорьин поманил управляющего и, когда тот подошел, проговорил вполголоса:
– Думаю, надо бы надежных людей вокруг поставить, чтоб не случилось чего… не нравятся мне эти, с Мамаевской лесопилки…
– Да я сам покараулю, – сказал Заикин. – С егерями за компанию – у них ружья…
– А сам скачи в уезд, – сказал князь. – Как только тут управишься, сразу в уезд, не мешкая, расскажи становому обо всем и проси его без промедления сюда. – Наклонился к управляющему: – Надеюсь на тебя, Илья Дмитриевич.
Заикин вмиг посерьезнел – князь никогда еще не обращался к нему по имени-отчеству – и ответил в тон барину, так же твердо и тихо:
– Можете не беспокоиться, Алексей Алексеевич.
Осорьин поднял вожжи, конь влег в хомут и легко понес бричку по узкой полевой дороге.