От бесконечного прокручивания в голове одного и того же Габриэла слегла с высокой температурой.
Она лежала, горячая, глядя целыми днями в потолок и пытаясь понять ПОЧЕМУ: почему они ее бросили… почему почти тридцать лет не интересовались, жива ли она вообще, а когда сделали это, то только затем, чтобы найти свою дочку, но не Габрысю, нет, а Малину! Только Малина и была им дочкой.
Она прятала мокрое от слез лицо в подушку и плакала молча. До того дня, когда тетя присела на край кровати и спросила таким тоном, будто говорила о погоде:
– Ты хочешь к ним вернуться?
Рыдания застряли у Габриэлы в горле. Она смотрела на Стефанию потрясенно. Вернуться? К чужим людям?! А зачем?
Или, может быть, она тете смертельно надоела?
Этот вопрос она задала вслух.
– Да нет, глупышка, – Стефания погладила ее по волосам. – Но я же вижу, что ты страдаешь, вот и подумала, что ты, может быть, хочешь узнать поближе своих родителей, задать им вопросы и услышать их ответы. Может быть, ты не хочешь мне больно сделать, потому и не признаешься? Так я тебе говорю: я, конечно, буду тосковать несусветно, но ты можешь ехать к своим родителям. Только надеюсь, что ты вернешься.
– Но я… я не хочу!
Только сейчас Габриэла поняла, что на самом деле плачет в ней уязвленная гордость: что как же это ее, чудесную, такую замечательную и красивую Габриэлу Счастливую, кто-то посмел бросить! И не когда-то там в младенчестве, а сейчас! Что родители после всех этих лет приехали не к ней, Фее Драже и вице-королеве красоты, а только в поисках другой дочери, несимпатичной, совсем не заботящейся о них Малины. У Габриэлы в голове не укладывалось, что они выбрали ТУ, а не ЭТУ. Чужие люди, которых она видела первый и, возможно, последний раз в жизни, а вообще и матерью, и отцом одновременно была ей всегда тетя Стефания. И матерью, и отцом, а еще – самой близкой подругой.
– Тетя, – Габрыся взяла Стефанию за руку, – какая же ты мудрая…
– Ну не знаю, мудрая ли я или нет. Но знаю, что я тебя люблю, – ответила Стефания просто.
Они долго сидели обнявшись, радуясь этой своей близости и тому молчанию, которое говорило гораздо больше, чем слова.
Прервала это молчание Габрыся:
– Я бы хотела тебя кое о чем спросить…
– Да, сердечко мое?
– Ты прости, что спрашиваю только сейчас… но… я всю жизнь мечтала найти своих родителей и сказать это им, а теперь, когда я их нашла наконец… Могу я называть тебя… мама?
Стефания аж задохнулась.
Она обратила на девушку свои добрые, ясные глаза, теперь влажные от набежавших слез.
– Да, Габуся, да, доченька моя дорогая, конечно, можешь.
Девушка снова крепко обняла ее, и они так и сидели молча и обнявшись, в сгущающемся вечернем сумраке, который чуть разгонял теплый, желтый свет лампы.
Пару дней спустя в квартире на Мариенштатской появился Оливер.
Он вошел, поздоровался с пани Стефанией (Роджер отбыл во Францию, чтобы уладить дела с собственностью), сел в кресло напротив Габриэлы и молча протянул ей письмо, написанное размашистым, почти мужским почерком.
Габриэла подняла от письма удивленный взгляд.
– Вот-вот, именно такое выражение было и у меня, когда я впервые его прочитал, – отозвался Оливер, явно встревоженный.
– Я не знала, что вы обручились.
– Да я тоже об этом не знал вообще-то!
– Тогда о чем она пишет? Это «Не жди меня» – два раза даже, «колечко пришлю»…
– Тебе только это в глаза бросилось? Больше ничего не смущает тебя в этом письме?