«Салонный» поэт захохотал, снова отхлебывая. Из него полилось:
— А кто написал: «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать»? Кто униженно бегал к Бенкендорфу — еще, кстати, неизвестно зачем? Кто камер-юнкерский мундирчик у царя выклянчивал, одочки ему писал: «Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю»? Тоже мне — национальный гений. Я представляю себе, что было бы за удовольствие жить с Пушкиным на одной лестничной площадке. Всю ночь напролет этот гений шпарил бы цыганщину на магнитофоне, а мусоропровод был бы вечно засорен бутылками…
Шведский и американский корреспонденты, извинительно пожав плечами, поднялись со стульев, закрывая блокноты. Монолог явно перерос рамки их корреспондентских ожиданий.
— Вон из моего дома! — закричал старый адвокат дребезжащим, срывающимся голосом. — Вы не поэт! Вы не можете быть поэтом, если так говорите о Пушкине!
Но из гостя полилось:
— Вся ваша пресловутая русская культура — только позолота на рабских кандалах. Помешательство на патриотизме. Рыдания в замусоленные подолы безграмотных баб… Коленопреклоненность перед выдуманным «народом», — не утихал «салонный поэт». — Страх демократии… Отсутствие свободы духа… Воняющая портянками интеллигенция… Только Запад… Но он надут сказкой о загадочной русской душе…
Американский гость вырвал из одной руки разошедшегося гостя серебряную лопаточку, из другой — недопитую бутылку и мощным движением швырнул его к двери:
— Shut up![14]
Шведский корреспондент покачал головой:
— Поденок…
Кривцову многое не нравилось в своей стране. Но если ему что-то не нравилось, это вызывало в нем боль, чувство собственной вины, желание помочь, исправить. Ему было отвратительно сладострастие разоблачений. Он замечал, что даже правда, если она была злобствующей, перерастала в кривду. Поэт не может презирать свою страну, ее культуру… Разве любовь к своему народу — «лизоблюдство»?
Но были и другие люди, встречавшиеся Кривцову около_ литературы, тоже глубоко противные ему, — это те, кто выдвигал как спасение только «русскость», причем, по их мнению, на эту «русскость» лишь они имели монопольное право. Кривцов был и в другом так называемом литературном доме, правда, вся декорация там была противоположной. Всюду, даже в коридоре, висели иконы старого письма, бубенцы, стояли прялки, навезенные из деревень, а под венгерским торшером на чешском паркете, как символ православия, стоял церковный колокол. Разговор шел под травничек в хрустальном штофе екатерининских времен с инициалами блаженной памяти Григория Потемкина. Хозяин — ностальгический эссеист, писавший о растоптанных традициях, с окладистой старообрядческой бородой, рассказывал, что одно время был на зарубежной работе, на таинственный смысл которой он туманно намекнул в лирическом отступлении одного из своих эссе — «пряный запах риска». Потом он, кажется, погорел, вернулся и прозрел, поняв свою священную миссию «спасения России».