Вперемешку с иконами на стенах его квартиры как бы случайно попадались кусочки уже более близкой истории в виде фотографий Скобелева на белом коне, Николая Второго, обходящего строй георгиевских кавалеров, Лавра Георгиевича Корнилова, а также Рузвельта, Черчилля и Сталина в Ялте. Эссеист любил петь под гитару «Взвейтесь, соколы, орлами…», «Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам» и другие бравые песни, причем припев «Так за царя, за родину, за веру… мы грянем громкое «ура» звучал довольно вдохновенно, с явным оттенком осовременивания, против коего эссеист так рьяно ратовал в своих статьях о неразумных театральных хазарах. Эссеист любил произносить тосты за «русское офицерство» стоя, держа рюмку на отлете, на уровне плеча, демонстрируя прекрасную военную выправку, так не вязавшуюся с его старообрядческой бородой, выглядевшей наклеенной, может быть, как во времена «пряного запаха». Эссеист старался быть загадочным, но это ему не всегда удавалось: мешало самодовольство, выдававшее его с головой. Так, например, рассказывая Кривцову историю приобретения иконы Николая Чудотворца, он, хвастаясь деталями собственной сообразительности, весьма в невыгодном свете показал себя самого. А история была такова. Он нашел эту икону на Вологодчине, в прохудившейся избенке, где жила одинокая старуха. Старуха икону продавать отказалась — грех. Да и без иконы изба не изба. Тогда эссеист купил избу всего-навсего за три сотенных — конечно, вместе с иконой. Уехала старуха куда-то на Сахалин к своей внучке — офицерской жене, спокойная, что икона в прадедовской избе осталась. Эссеист икону вывез, а избу продал за тыщу московскому пейзажисту. Так что Николай Чудотворец ему семь сотен подарил. Несколько поэтов, гужующихся вокруг своего идеолога-эссеиста, прикладываясь к его травничку, читали стихи о святой Руси, где совсем не было есенинской чистоты, а только вязь выспренных, якобы народных слов, под которыми проглядывала такая же темная злость к «неразумным хазарам» — попирателям, осквернителям, христопродавцам, модернистам. Глядя на Кривцова медовыми, вербующими глазами, эссеист вещал, что двадцатые годы в русском искусстве были вакханалией модернизма, попиранием традиций. Тридцатые, оказывается, были ренессансом. Сейчас якобы все в искусстве снова захвачено теми, кого эссеист несколько расплывчато называл «они». Из слов эссеиста выходило, что «пора спасаться и спасать, пора сплачиваться». Но «сплачиваться» с такими, как он, Кривцову не хотелось. Ему хотелось сплотиться с Пушкиным, с Маяковским… Интересно, что, говоря о величии русского языка так, как будто только он один был его хранителем, эссеист беспрестанно сыпал иностранизмами:
— Метафизическая спиритуальность национальных ценностей выше прикрывающегося интернационализмом воинствующего космополитизма. Насильственная акселерация истории разрушила традиции. Чуждые русскому духу иностранные идеи привели к бессмысленным социальным катаклизмам. Индустриальный хаос породил хаос души… Нужна сильная рука, чтобы безжалостно выполоть сорняки… Путь России — в просвещенной автократии, соединенной с православием. Вы вступаете на ниву литературы. Вы должны для себя решить, с кем вы — с ними или с нами… Выбора нет… Русский дух, как учил Леонтьев, не нуждается в хилой демократии, только расслабляющей человека.
Со стены, рядом с Николаем Чудотворцем, таровато поблескивал пьяненькими бесовскими глазками Василий Васильевич Розанов. Пахло победоносцевским нафталинным «самодержавие, православие, народность», смесью монархизма и его современной разновидности.
«Откуда все это? — думал Кривцов. — Как это все далеко от подлинной жизни народа, хотя и притворяется народностью. Зачем русскому человеку национальная надменность, ограниченность? Это тоже своего рода попрание традиций. Русская настоящая интеллигенция никогда не была такой…» И вдруг в его понимании объединились и циник-халтурщик, требовавший от него «паровоза», и «салонный поэт», издевающийся даже над Пушкиным, и этот «защитник русскости», ворующий иконы у старух. Все они при всей их кажущейся противоположности были мазаны одним миром — собственной неполноценностью. Этот помоечный комплекс неполноценности свербил их постоянно. Когда не хватает таланта, то прибегают к общественным ухищрениям. Желание пробиться к славе, к власти над умами прямо-таки разъедало их. Они не способны были этого добиться с помощью истинной литературы и поэтому играли в разные, но одинаково грязные игры. У настоящего писателя на такие игры просто-напросто нет времени: он занят делом. А все эти бесы и бесенята — не писатели, а только порожденные пургой времени нечистые видения, завистливо кружащиеся над тройкой, мчащейся в завихренную, почти невидимую, но все-таки существующую даль.
К счастью, Кривцов встречал и настоящих писателей и заметил у них одну отличительную особенность: они никогда не завидовали другим.