Григорий Стахеевич отказался участвовать в бегах, назначенных Феоктистом Ивановичем для отбора лошадей. Он выхаживал и берег тонконогого своего серого жеребца-кабардинца для скачек в Уральске. Но и без него бежать по степи собиралось около десяти троек. Даже Пимаша-Тушканчик решил испытать свою, когда-то неплохую, тройку буланых, теперь сильно постаревших, как и сам хозяин. У Астраханкиных править упряжкой на бегах готовилась Фомочка-Казачок. Она и до сей поры, в сорок пять лет, с любой работой справлялась не хуже заправского казака, а помимо этого умела мастерски класть печи и даже подсевать зерно для посева — одно из самых трудных занятий в хозяйстве. Но, конечно, казаки и тут не упустили случая подтрунить над боевой родительницей:
— Душенька, гляди, напугашь насмерть наследничка. Взгромоздишься на облучок выше его, а он, чай, не свычен бабам в зад глядеть. Лихоманка затрясет его от страху.
Фомочка скалила еще крепкие свои белые зубы и весело огрызалась:
— Но, но, не ахальничайте. У меня иноходцы, домчу — не встряхну.
Ивей Маркович восхищенно тряс золотисто-серой бородой:
— Видать тебя, Фомочка, что ты сама баба-иноходь. И чего я, дурак, на тебе не женился. Лежал бы как в лодочке… на печи и ел пироги.
Казаки грохотали от удовольствия. Фомочка притворно отплевывалась.
По улицам, в степь и обратно, все время проносились пары и тройки, запряженные в тарантасы. Скакали даже те, кто и не думал участвовать в бегах. Носился на паре чалолысых Яшенька-Тоска. При этом ездил он по таким дорогам, где никого не было: он всегда боялся людей и сторонился общих с ними путей. Лошади у него были неплохие, но разве его заставишь участвовать в состязании на ряду с другими казаками? Мчался по полям верхом на своем голубом меринке Ивей Маркович, а за ним скакали с веселым гиканьем ребята на таловых лозах.
Василист только что вернулся с Венькою из степи. Они тоже проминали разномастную свою тройку, единственное богатство. Василист сильно умаялся, запылился и решил сходить в баню. Благо, была суббота. Купанье в реке казаки не считают за настоящее мытье, это для них лишь забава.
Тас-Мирон еще неделю тому назад выехал в степь на хутора, чтобы проверить и испытать свою лучшую гнедопегую тройку. У него были редкие лошади. Такую красивую упряжку едва ли сыщешь во всем крае. Они были в основе гнедые с бархатным отливом, а белые пятна на них были разбросаны скупо и симметрично: звезды на лбу, белые зигзаги на обоих бедрах и белые кольца на передних ногах.
Тас-Мирон приехал из степи сумрачный и злой. Неожиданно у него на хуторе начался падеж скота, и вчера на его глазах подохли два лучших двугорбых белых верблюда. Казак поставил тройку в баз и крикнул сыну:
— Пашка, добеги, скажи Ивашке Лакаеву и Адильке: не замай зайдут сейчас же сюда! Да пущай у меня пошевеливаются живо. Я их обучу, собачья кровь, как долги задерживать. Им же делаешь добро, а они…
Добро это, правда, как поговаривали в поселке, к моменту возврата увеличивалось вдвое, втрое, но Мирон об этом молчал.
Дакаева не оказалось дома. Адиль вошел в калитку, робко снял с головы казачий картуз и спрятал его за спину. Он знал, что казаки ненавидят его еще и за то, что он расцвечивает свою голову малиновым околышем. Несмотря на свои тридцать с лишком лет, Адиль так и остался холостым и теперь еще не выглядел перестарком. Был он худ, тонок, на лице его не было никакой растительности. Из-за рубахи у него виднелась на шее серебряная цепочка и такой же крест. Адиля давно еще, как-то в один из наездов в поселок наказного атамана, крестили, и будто бы сам атаман повесил на него эту «святыню».
Адиль испуганно и молча уставился на Гагушина узкими глазами, цвета аспидного камня. Мирон затрясся от злости при виде его. Два года Адиль и мать его, одинокие бедняки (богатые Ноготковы от них давно отреклись), не возвращают ему двенадцати пудов хлеба.
— Ты что же, собака, опять без хлеба заявился? Долго мне доведется ожидать вашей милости? А? Долго, гололобый?
Мирон вдруг полиловел всем лицом вплоть до острого носа, замахал руками и набросился на Адиля, крепко схватив его за шиворот. У того затрещала рубаха.
— Вези сейчас же! Вези, а то крест и рубаху с тебя сдеру, поганая твоя харя!
Адиль побледнел. Он оттолкнул вдруг руку казака и, с силою рванув с шеи цепочку и крест, закричал пронзительно тонко:
— Нет у меня хлеба! Мать у меня помирает. Нет у меня бога!.. Ваш бог! На, на, хватай его, хватай!..
Адиль швырнул крест под ноги казаку и, рыдая, завопил:
— Хватай своего бога, хватай. Мне он горло давит… Каранг бактыр, арам! (Пропади ты, поганец!)
И тонкий Адиль, повернувшись, пошел к воротам, вздрагивая спиною, как молодая, только что объезженная лошадь, ждущая на каждом шагу удара плетью. Казак растерялся, с минуту изумленно таращился на брошенную в пыль «святыню». Потом кинулся вперед, жадно схватил крест и начал совать его за пазуху. В это время из калитки неожиданно выскочила высокая, седая Олимпиада и сумасшедше завопила:
— Отдай, вор, отдай! Бога хочешь у нас отнять? Отдай, сатана!