…Боль смешивалась со звуками и запахами. Сперва пахло пылью и бензином, а боль была постоянная и невыносимая. Любое движение, любое колебание причиняло боль, а когда пахло пылью и бензином, колебалось и двигалось вокруг. Это было величайшее несчастье и величайшее спасение, потому что иногда она становилась совсем невыносимой, и тогда все пропадало: и боль, и запах, и звук. Пропадал весь мир.
Потом появился запах сенокоса и нежного аромата подсыхающей травы. Запах был чистый, свежий. Такой вкусный и нежный запах мог исходить только от трав, только что взятых с поля. Еще пахло конским потом, колесной мазью и дорожной пылью. Трясти стало немного сильнее, но как-то мягче. Боль стала не такой острой, как раньше, но она стала монотонно-постоянной. Любой посторонний шум, любой скрип усиливал ее стократно, она смешалась с одуряющим запахом травы, заполнила собой весь мир. Время потеряло всякий смысл, все измерялось только болью.
Запах снова изменился: пахло медикаментами, карболкой, бензином, грязными человеческими телами и страданиями. Тряска прекратилась, остался только неразборчивый гул голосов. Он накатывал подобно морскому прибою, то пропадая вовсе, становясь далеким неразборчивым шепотом, то вдруг взрывался набатом, заслонял собой боль и сам становился ей. Набат в очередной раз принялся стихать и плавно трансформировался в усталый женский голос:
– Летчик… пулевое ранение левой… перелом голени… травма головы… перелом ключицы… ожоги… ожог… осколочные ранения…
Голос слабел, обратился в едва различимый шепот и растворился, а вслед за ним вернулась боль. Она была столь резкой и невыносимой, что мир в очередной раз растаял, чтобы снова вернуться изменившись.
К запаху медикаментов примешивался еще почти позабытый запах дыма. Причем дыма паровозного. Снова трясло, но уже не так, как раньше, слышался полузабытый стук колес о стыки рельсов, невнятные голоса. Боль была, тягучая, но уже не острая, а беззубая, привычная. Гораздо сильнее боли оказалась жажда. Язык, казалось, прирос к гортани, а губы срослись, и разлепить их не было сил. Виктор вздрогнул. У него был язык, ему хотелось пить, а резко проявившаяся боль говорила, что он все еще жив. Жив? В глаза словно пыхнули солнцем. Корчась от боли и чувствуя, что мир снова расплывается в ничто, он все же разобрал появившиеся где-то на краю сознания чужие слова:
– Дывысь, сестрыця, ось цей зараз очи видкрывав…
Очень сильно хотелось пить. Жажда буквально сводила с ума, но он не мог ничего сделать. Не мог шевелиться, не мог говорить, не мог ничего. Он не мог даже думать, потому что жажда убила даже это. Перед глазами мелькали светлые пятна, а вокруг слышался странный настораживающий шум. Слева и справа был слышен топот бегущих людей, кто-то отдавал распоряжения. Потом издалека послышался гул авиационных моторов. Моторы гудели тонко, по-чужому, и сразу же, резко и хлестко, ударили зенитки. Они стреляли где-то неподалеку, от каждого залпа пространство вздрагивало и отдавалось болью. Что-то тихо позвякивало на краю сознания.
Рокот моторов в небе усилился, стал угрожающим, страшным, и все вокруг содрогнулось и задрожало, ударило по ушам. Зенитки продолжали стрелять, но их стрельба тоже ушла на периферию, перестала восприниматься. И тут что-то горячее, мутное и грозное ударило по всему телу, резануло по ушам. Что-то обваливалось, рушилось и клокотало. Боль обрушилась страшной силой, свет пропал, вокруг все наполнилось теменью и зловонным дымом, мазутной пылью и звоном в ушах. Нос и горло словно растерли наждаком.
Вскоре слух вернулся. Вокруг по-прежнему была вонючая темень, но уже слышались понятные и привычные человеческие звуки. Кто-то невидимый и неизвестный истерически смеялся, кто-то стонал, кто-то плакал навзрыд, как маленький ребенок, а совсем рядом кто-то затейливо матерился. Звуки слились в какофонию. Только он уже не обращал на это никакого внимания. Виктор увидел перед собой светлое пятно вагонного окна, дощатый край верхней полки, потолок вагона. Он снова понял, что жив и может видеть. Он еще не понял, хорошо это или плохо, это просто было. Впрочем, это сейчас было совершенно не важно, потому что хотелось пить.
Стрельба и вой моторов утихли, только слышался топот ног и кто-то снаружи закричал:
– По ваго-нам! Ухо-дим!
Паровоз дал свисток, зашипел парами, лязгнули буфера, и поезд медленно поехал. Дым в вагоне постепенно рассеивался, но дышать легче не стало – горячий воздух при каждом вздохе обдирал горло, сводил с ума. Вскоре паровоз зашипел, и эшелон снова остановился. Снаружи послышались голоса, лязг металла, внутри тоже начались метания, засновали санитары и врачи. Это две бригады – поездная и медицинская – принялись осматривать свое. Одна – паровоз и вагоны, ремонтируя повреждения от бомбежки. А вторая – человеческие тела.