Лежат парни, кто в кителе с убитого белогвардейского офицера, кто в пропотевшей и выгоревшей гимнастерке, а кто и просто в крестьянской холщовой рубахе с выступившей солью на спине. Сапоги старые, пыльные, давно не мазанные, а подошва хорошая — потому как все на коне да на коне, все в седле да в седле. Шоркались только голенища —протирались до дыр о лошадиные бока, раздирая их в кровь. Истончались на горячем коне и галифе в промежье. У отца они протирались и потом, в мирной жизни, когда мотался он на коне по району, создавая колхозы.
Вот так же, раскинув длинные ноги, лежал он в редкие минуты отдыха на покосе, заслонив рукой глаза от солнца, смотрел в синее высокое алтайское небо, наблюдал за коршуном, что плавно кружил над степью. Задумчивым было в такие минуты его лицо. Может, вспоминал, какими дорогами прошел, друзей своих, а может, думал о будущем, пытался разгадать судьбу свою, узнать, что будет потом.
Потом был выстрел... Тот выстрел, что звучит в моем сознании столько лет, не уходит из моего слуха, — тот короткий щелчок нагана, плотный круглый звук, что показался мне тогда громовым. Неужели это было? Что это было? Сон? Явь? Были ли те сумерки, когда к нам зашел Картузин?
В доме все было готово к отъезду: связаны узлы, набиты чемоданы, зашита в мешковину швейная машинка — гордость и постоянная забота матери. Обнаженные, известью беленные стены нашей горницы сиротливо проступали в тусклом свете настольной лампы. На стенах видны были светлые пятна от убранных портретов Ворошилова на коне и Сталина с девочкой Мамлакат на руках. Гулко тикали еще не снятые со стены часы-ходики. Пахло пылью и сухой золой из нетопленой печки. Занавески мать уже убрала, и окна зияли черными провалами.
Мы сидели на табуретках в кухне и ужинали на голом столе.
Приземистый, крепко сбитый Картузин был, как всегда, в гимнастерке, туго перетянутой широким командирским ремнем, на пряжке которого четко выделялась большая медная звезда.
— Собрались? — он окинул взглядом наши узлы.
— Собрались, — прожевывая перья зеленого лука, кивнул отец. — Садись, чарку налью.
— Благодарствую, — глухо ответил Картузин и настороженно и зорко всмотрелся в незанавешенное окно, будто остерегаясь чего-то, словно кто мог недобро подглядывать за ним с улицы. — Мне тебя на пару минут. Выйдем.
— Говори тут, — улыбнулся отец, с легким удивлением глядя на пасмурное лицо начальника ГПУ.
— Дело есть, — хмуро отвел глаза Картузин. — Выйдем, покурим.
Отец молча отложил кусок хлеба и поднялся из-за стола. По пути подтянул гирьку ходиков, и часы затикали громче. Мать проводила мужчин тревожным взглядом.
В тот день к нам многие приходили попрощаться. Мы уезжали в Новосибирск, отца повысили по работе, брали в аппарат крайкома Запсибкрая, и мы покидали село, где он проработал немало лет и где прошло все мое детство.
К отцу и матери приходили прощаться, а я сам обежал всех своих дружков и тоже подосвиданькался, не ведая еще, что попаду в родное село только через два десятилетия.
Быстренько управившись с ужином, я выскочил во двор, в теплые сумерки, и возле нашего сарая увидел два цигарочных огонька. Отец и Картузин курили.
— Завтра и поеду, чего ты, — донесся голос отца.
— Езжай сегодня.
— Чо ты меня гонишь на ночь глядючи? — тихо засмеялся отец, но в смехе не было веселья, наоборот, слышалась тревога.
Эта тревога передалась и мне. Я замер, когда Картузин схватил отца за пуговицу гимнастерки и жаркий шепот донесся до меня:
— Поезжай сейчас! И я тебя не видел, и ты меня тоже. Понял? Завтра будет поздно!—Он на миг запнулся и что-то сказал смятой скороговоркой. Даже в сумерках было видно, как побелело лицо отца.
— Ты чо-о! — свистящим шепотом выдохнул он. — Белены объелся! Ты-ы — меня-а!
Они вместе воевали в гражданскую. Отец спас Картузину жизнь. Кинул его, раненого, поперек седла и ускакал от погони. Потом, через много лет, судьба опять свела их, и они вместе создавали колхозы на Алтае. В одной упряжке тянули. Отец за коренника, Картузин за пристяжную. Крепко дружили, в застолье гуляли вместе. Картузин любил петь. Высоко брал его тенор, уходил в высь поднебесную, отцовский бас подпирал высокий голос друга, не давал ему упасть, и я завороженно слушал, как «они ехали шагом в ночной тишине по широкой украинской степи...». Картузин повлажневшими глазами любовно глядел на побратима, и оба они были где-то там, далеко, в своей молодости, в конных атаках... Как я завидовал им, глядя на их слегка хмельные и грустно-счастливые лица!
Теперь отец стоял каланчой и ошеломленно смотрел сверху на коренастого друга, а тот все озирался по сторонам.
— Час тебе сроку, Гордей, — сдавленным голосом выдавил Картузин. — Мне надо идти. Прощай, Гордей!
Он рывком обнял отца, но тот с силой оттолкнул его и зло прошипел:
— Иди ты!..
Картузин глухо обронил:
— Не поминай лихом. Час тебе сроку! Час!
Спотыкающимся шагом он пересек наш двор. Тягуче печально скрипнула калитка.
Отец стоял будто вкопанный.
Сердце у меня билось, как у пойманного воробья, я чувствовал, что большая беда надвинулась на нас... .