Сама заправила нитку в иголку, мелко перекрестилась и щепотью соединила распластанную живую плоть, чтобы проколоть ее и зашить. Не разгибаясь, беззвучно, она колдовала над Митенькой, пока не закончила своего тяжкого дела. И только после этого поднялась, отерла потное лицо, вздохнула и снова скомандовала:
– Раздевайте…
Митеньку раздели. Устинья Климовна быстрыми пальцами ощупала тело сына, истово перекрестилась – кости были целы. Но раны – страшные.
И опять кипятили воду, снова Устинья Климовна заваривала травы, замешивала мазь, перевязывала Митеньку, заставляя старших сыновей переворачивать его с боку на бок. Марья собирала с полу изорванную одежду, прижимала ее к лицу и, боясь плакать в голос, лишь тихо-тихо всхлипывала, все ниже и ниже опуская полные плечи.
В доме стояла тишина, даже ребятишки не шумели. Забившись на полати, они тесно прижимались друг к другу и сверху таращили глазенки на бабку и на всех, кто суетился возле лежанки. Лишь один Гаврюшка неотступно, столбиком, стоял в ногах любимого дядьки и шептал, опустив голову, расквасив губешки:
– Митенька, ты зивой будь, зивой…
В суете его ненароком отталкивали, отпихивали, но он опять упорно заступал на прежнее место и продолжал шептать:
– Митенька, ты зивой будь…
Закончив врачеванье, Устинья Климовна едва разогнулась, спотыкающимся шагом добрела до лавки, присела. Долго и невидяще глядела в стену остановившимися глазами, затем поманила к себе рукой Ивана, тихо спросила:
– Как случилось-то?
Тот присел рядом, начал рассказывать. Устинья Климовна слушала и не перебивала; сморщенные руки, лежащие на коленях, вдруг начали вздрагивать, и тогда она сжала пальцы в сухонькие кулачки. Дослушав, закрыла глаза, вздохнула. На старческую щеку одиноко выкатилась мутная слеза и заблудилась, затерялась в морщинах.
К вечеру уже вся Огнева Заимка, от мала до велика, знала, что младшего Зулина заломал медведь-шатун. Новость обсуждали на все лады, она обрастала небылицами, потому как каждый добавлял, что ему прислышалось, и до Феклуши она докатилась в жуткой безысходности: Митенька при смерти и вот-вот отдаст Богу душу, Устинья Климовна велела старшим сыновьям гроб ладить.
Земля под ногами Феклуши качнулась, вода из ведер – она как раз от колодца шла, – плеснулась на снег и на юбку, и плескалась по дороге до самого дома, потому как Феклуша то шла рывками, то останавливалась, замирая, и снова срывалась с места, мелко перебирая ногами. Уже дойдя до дома, до самых ворот, Феклуша скинула с плеч коромысло и бросилась на бугор, к церкви.
Бежала так, будто за ней гнались волки. Запиналась на ровной дороге, несколько раз падала, вскакивала и неслась еще быстрее, не чуя под ногами земли. Вымахнула на бугор, взлетела на приступок, настеленный еще на живульку из толстых плах, и, помедлив, вошла в церковь.
Там было пусто, пахло деревом, на некрашеном еще полу сухо потрескивали свежие стружки. Иконостас был уже готов, и иконы, заказанные Дюжевым в Сузун-заводе, где на всю округу славились иконописцы, на днях доставили в Огневу Заимку и бережно установили. Теперь суровые лики безмолвно взирали на людей, словно хотели что-то строго спросить с них. Перед этим новым иконостасом и остановилась, замерла Феклуша, а затем медленно опустилась на колени и так же медленно осенила себя крестным знамением. Губы ее беззвучно зашевелились, шепча горячую молитву.
Плотники, работавшие в церкви, издали поглядывали на нее, но с расспросами и утешениями не лезли, занимаясь своими делами. А Феклуша все молилась и молилась, не поднимаясь с колен. День скатился к вечеру, темнеть стало – она даже спину не выпрямила. Два раза подходил Роман, трогал ее за плечо, говорил успокаивающие слова – Феклуша и головы не повернула в его сторону.
Простояла она на молитве до следующего утра. Сухими, молящими глазами истово смотрела Феклуша на иконостас, и губы продолжали шевелиться в беззвучном шепоте. Не слышала она, как скрипнула дверь, не различила легких шагов и прервала свой горячий шепот лишь тогда, когда услышала за спиной голос Устиньи Климовны:
– Ступай домой, девка, вымолила ты его, лучше стало…
6
Тихие снегопадные дни быстро кончились. Круто заломили морозы, и луна по ночам висела над землей в оранжевом ободе.
– Прямо не луна, а лунища, черт бы ее побрал, – досадовал Тихон Трофимович, шлепая босыми ногами по половицам и поглядывая в окно поверх занавески, – ишь пялится, как баба гулящая – никакого сна нету…
– Дак оно с какого рожна на сон-то потянет? Целый вечер сидим и никак один графинчик осилить не можем, – подал голос Боровой.
– Ты пей, пей, на меня не гляди, я старый.
– Ну а я молоденький, зеленый, как винцо. Пожалуй, и плесну. Эх!
Боровой выпил, крякнул и прямо ручищей загреб из чашки пригоршню крупной клюквы, уже успевшей оттаять. Поморщился, помотал головой и признался:
– А все равно у меня душа горит, Тихон Трофимыч. Горит… Кто же мне подсуропил-то? Раз-два, и, как щенка паршивого, за дверь выкинули… А? Это как? Беспорочного служаку!
– Так уж и беспорочного? Эка – девица невинная!