А жирная, усатая сатанинская старуха с корзиной невинных цветов, кашалотом торчащая на углу, и лощенный нахальным холуйским блеском, в зеленой униформе швейцар у фешенебельного отеля «Палас», свистком вызывающий к подъезду такси, и красавец чистильщик с пышными баками, как султан, сидящий на своем бархатном табурете под зонтиком и голосом Карузо завлекающий прохожих, и скандальная, все выясняющая между собой отношения супружеская пара у пестро размалеванной тележки «пепси-колы», и молодой ласковый капуцин в домотканой сутане, подпоясанной элегантной белой нейлоновой веревкой, в ультрамодных темных очках и в деревянных сандалиях-«стуколках» времен Древнего Рима или военного коммунизма на Украине, звучно-печально потряхивающий шкатулкой монастырского сбора, и лотерейный шарлатан в зеркально начищенных мокасинах, вопящий: «Фортуна», обещая всем коронный выигрыш — 150 миллионов лир, и полицейский регулировщик в белой каске, белых крагах и белых перчатках с раструбами до локтей, с многоствольным свистком футбольного рефери, — никто, никто не замечает ее, как муху.
А она, этой своей фирменной, всем доступной, всем отдающейся, вихляющей походочкой, под взором ихнего ГАИ, не останавливаясь (останавливаться нельзя!), ходит туда и назад. И то подмигиванием разрисованных глаз, то как бы случайно брошенным в никуда охальным словечком, то как бы непроизвольным неправдоподобно-бесстыжим движением бедра, задевая почти всех прохожих: бизнесменов, пилигримов, матросов, мультипликационных шотландцев в клетчатых юбочках, зелено-оранжево-голубых африканских генералов, хасидов в лапсердаках с пейсами и круглых черных шляпах, будто выскочивших из виленского гетто 1905 года, племенных вождей, йогов и даже советских туристов в широких габардиновых брюках и дырчатых сандалетах производства города Кимры.
— Импозант! — говорит она, а они шарахаются от нее, словно от психа с Канатчиковой дачи, вызывая у нее бурный профессиональный смешок.
И так она бродит, как слепая, не запоминая никого в отдельности. Я раз пять в этот вечер выходил то в «Иллюзион» на Джеймса Бонда, то в «Эспрессо» на углу выпить чашечку «арабико», то просто потолкаться на вавилонском перекрестке, и все пять раз она, не узнавая, делала мне глаза со значением и увязывалась за мной, жалким, умоляющим голоском тихо и нежно в спину говорила: «Симпатик».
Проехала кавалькада машин с орущими рупорами, разбрасывая розовые, желтые листовки, на которых было одно слово: «Баста!» — и то ли это были трамвайные кондукторы, то ли официанты, то ли мусорщики, одна из многочисленных, мгновенно вспыхивающих и гаснущих, как ракета, генуэзских забастовок, и на миг девчурка застыла, прислушалась, присоединилась.
А люди все мимо и мимо. Пробежали, как пони, маленькие, изящные, похожие на костяные фигурки оливковые явайцы, на которых она зрит, как на кукол; чопорной стайкой двигались монахини, сверкающе накрахмаленные, непорочной белизны, и она шустро и весело встала посреди дороги, и они аккуратно обходили ее, как Содом и Гоморру; дисциплинированной цепочкой, как детский сад, аккуратно продефилировали американские квакеры, краснощекие, смирные, выросшие на постном масле, все с открытыми черными книжечками-путеводителями, и она глазела на них, хихикая, а когда прошел пастырь, толстый, важный барбос, тоже с открытой, как псалтырь, книжечкой, в которой он будто читал о сотворении мира, она чуть не лопнула со смеху. Тротуар заполнили сиротские девочки, все одинаковые, словно отчеканенные, в белых халатиках, с розовыми бантами, с толстыми словарями-вокабулярами под мышкой, и она проводила их грустным взглядом старшей сестры. Шумной беженской компанией появились хиппи с голубыми глазами нестеровских отроков, косматые, засоренные, босиком и в разноцветных джинсах с тропическими малюнками на заду, и с ними она была наравне, смело хохотала, все ахала и допытывалась, откуда они и куда, зачем такие, есть ли у них ночлег, Бог, лиры и в чем цветок жизни.
А люди идут и идут, и слышится то рокочущий, отрывистый, как бич, американский сленг, то твердый, грубый, так знакомо ненавистный мне по окружению швабский окрик, то высокие, звучные, кованые терцины латинского, то мягкий, журчащий, как журавлиный шепот, малайский, то просто какая-то тарабарщина, волапюк, а она знает одно — встревает во все языки и наречья своей всем понятной, всем постылой умоляющей улыбочкой: «Закадрите лошадку»...
Но кто хмурится, кто прикроет глаза, как от облучения, а кто и пустит мат — финский или японский, все равно, она понимает, что это не объяснение в любви, и, отстав, про себя тоже пошлет его гекзаметром. Шизо!
Из оранжевой гоночной машины появилась голландка, распутно-пышная, в шортах, и пошла такой полноценной походочкой, что на ходу ее желали статуи, ветер, берсальеры, туристы, автобусы, и девчурка смотрела на нее испуганно, с восторгом и печалью.
— Фульчинели! — крикнула кому-то голландка в открытое окно отеля. — Фульчинели! — про себя повторила, прошептала девчурка и словно приобщилась к этой охотничьей умопомрачительной жизни.