Вежа-донжон была средоточием всех путей в замке: только через нее можно было попасть в хозяйственный район клетей с готовизной; путь к дворцу лежал тоже только через вежу. Тот, кто жил в этой массивной четырехъярусной башне, видел всё, что делается в замке и вне его. За донжоном открывался небольшой парадный двор перед огромным дворцом. На этом дворе стоял шатер для почетной стражи, здесь был потайной спуск к стене, своего рода водяные ворота.
Дворец был трехъярусным зданием с тремя высокими теремами. Нижний этаж дворца был разделен на множество мелких помещений; здесь находились печи, жила челядь, хранились запасы. Парадным, княжеским, был второй ярус, где имелась широкая галерея — сени, место летних пиров, и большая княжеская палата, украшенная майоликовыми щитами и рогами оленей и туров.
В замке была небольшая церковь, крытая свинцовой кровлей. Стены замка состояли из внутреннего пояса жилых клетей и более высокого внешнего пояса забора; плоские кровли жилищ служили боевой площадкой забора, пологие бревенчатые сходы вели на стены прямо со двора замка. Вдоль стен были вкопаны в землю большие медные котлы для вара кипятка, коим поливали врагов во время осады. В каждом внутреннем отсеке замка — во дворце, в одной из «медуш» и рядом с церковью — находились глубокие подземные ходы, выходившие в разные стороны из замка. Во всех помещениях замка было много глубоких ям, тщательно вырытых в глинистом грунте. Часть этих ям служила для хранения зерна, а часть предназначалась для воды, так как колодцев на территории замка не было. Общая емкость всех хранилищ измерялась сотнями тонн. Гарнизон замка мог просуществовать на своих запасах более года, и его не мог захватить ни один иноземец.
Прибыв из Киева в Любеч, Ярослав Владимирович долго ходил по замку, а затем восторженно молвил:
— Изрядно потрудились мастера. То — Руси во славу…
Еще многие годы Ярослав Владимирович продолжал свои колоссальные реформы и неустанно укреплял Русь.
За два года до его кончины у великого князя состоялся любопытный разговор с Могутой. Тот, остановившись возле зеркала, искусно изготовленного русскими умельцами, грустно вздохнул:
— Сед, как лунь. Старость подкатила, будь она неладная!
А Ярославу Владимировичу невольно вспомнилась книга Марка Тулия Цицерона, кою он неоднократно перечитывал и кою во многих местах запомнил дословно.[316]
— Напрасно ты, Могута Лукьянович, сетуешь на старость. А вот Цицерон, встречаясь с консулом Катоном, так молвил: «Я весьма часто изумляюсь, Марк Катон, твоей выдающейся мудрости, но особенно тому, что я ни разу не ощутил, что тебе тяжка старость, коя большинству стариков столь ненавистна, что они утверждают, что несут на себе бремя тяжелее Этны».[317]
Мудрый Катон[318]
ответил: «Вы изумляетесь не особенно важному делу. Тем людям, у коих самих нет ничего, что позволяло бы им жить ладно и счастливо, тяжек любой возраст; но тем, кто ищет всех благ в самом себе, не может показаться злом ничто, основанное на неизбежном законе природы, а в этом воззрении на первом месте стоит старость. Достигнуть ее желают все, а, достигнув, ее же упрекают. Такова непоследовательность и бестолковость неразумия. Старость, говорят они, подкрадывается резвее, чем они мыслили. И право, как может старость подкрасться к молодости резвее, чем молодость к отрочеству?[319] Ибо, когда годы уже истекли, то — какими бы долгими они не были — неразумной старости не облегчить никаким утешением. И вот, если вы склонны изумляться моей мудрости, то я мудр в том, что следую природе, первейшей руководительнице, как бы божеству, и повинуюсь ей; ведь тяжко поверить, чтобы она, размежевав иные части жизни, могла, как неискусный поэт, презреть сие последним действием. Ведь что-то должно прийти к концу и, подобно ягодам на кустах и земным плодам, вовремя созрев, увянуть и быть готовым упасть. Мудрому надо сие терпеть спокойно. И право, ужели это сопротивление природе не похоже на борьбу гигантов с богами?»Цицерон писал Корнелию Сципиону: «Уж не полагаешь ли ты, что по обычаю стариков, я намерен похвалиться, — что стал бы брать на себя столь тяжкие труды днем и ночью, во времена, коль бы моей славе суждено было угаснуть вкупе с моей жизнью? И не лучше ли прожить жизнь, наслаждаясь досугом и покоем, где нет места труду и борьбе? Но моя душа отчего-то всегда была в напряжении и устремляла свой взор в грядущее, словно намеревалась обретаться тогда, когда уже уйдет из жизни…»
«Да Цицерон ли это? — подумалось Могуте Лукьяновичу. — Ярослав рассказывает о себе!»
А князь продолжал: