Англичанин не отвечает, чему я нисколько не удивлен. Кабина Сурка выглядит так, словно в ней разорвалась мощная осколочная мина. Крыши нет, стены пробиты пулями, а обшивка на них изодрана в клочья. Учинившие этот разгром (не беря в расчет пулевые пробоины) конечности монстра все еще нависают над раскуроченным отсеком, но лишь немногие из них повреждены. Зато каждая заляпана кровью, а в стальном зажиме одной из них застрял согнутый пополам автомат. Я сильно сомневаюсь, что Хилл выжил, и полагаю, что его вообще нет на борту Сурка. Скорее всего, тот растерзал Сквайра на куски и сбросил их с моста, как только содрал с кабины крышу. А остановился уже потом, когда дали о себе знать множественные повреждения, которые успел нанести взбесившейся машине обезумевший человек.
Однако в который раз за сегодня мой прогноз не сбывается. Сидней находится в кабине и более того – он еще жив. Правда, жить ему осталось совсем недолго, а уготованную ему смерть нельзя назвать желанной даже с большой натяжкой.
Я хочу предупредить Ольгу о том, чтобы она пока не приближалась к Сурку, но та, один черт, не подчинилась бы. Нам с Туковым остается лишь взобраться на комбайн следом за ней – рисковать, так вместе, чего уж там. А затем – лишь стоять рядом и беспомощно наблюдать, как Кленовская обнимает истерзанного до неузнаваемости Сиднея, плачет и что-то без умолку твердит ему по-английски. Что именно, я не понимаю. Да и не хочу понимать, поскольку слова эти – явно не для наших с Мишей ушей. Сквайр еще не утратил рассудок и способен расслышать Ольгу. Он пытается ей отвечать и все время судорожно тянет к ней левую руку, желая, видимо, коснуться ее волос или щеки. Правой руки у Хилла нет – она оторвана выше локтя и где находится – неизвестно. В залитой кровью кабине царит хаос, и если бы наш британский друг не подавал признаков жизни, мы и его самого отыскали бы с большим трудом.
На Сиднее в буквальном смысле нет живого места. Мы видим переломанные кости, торчащие из-под кожи по всему телу англичанина. Видим неестественно вывернутую в колене правую ногу и изуродованную левую – такое ощущение, что ее частично обглодали пираньи. Видим глубокие зияющие раны на груди и животе. Видим сплошную багровую маску вместо лица, которое Ольга никак не может обтереть, потому что его моментально вновь заливает кровь. А ее вытекло и продолжает вытекать столько, что даже удивительно, как Хилл до сих пор способен шевелиться и разговаривать. Мы все это видим и осознаем, что уже ничем не можем помочь умирающему товарищу.
Осознает это и Ольга. И пусть они со Сквайром были заранее готовы к тому, что, каждый из них – а не исключено и оба вместе, – могут в любой момент погибнуть, свыкнуться с этой мыслью до конца у Кленовской явно не получилось. Она плачет молча, без заламывания рук и стенаний. Возможно, причина тому – присутствие поблизости Эдика, возможно, Ольга попросту не способна горевать иначе, но вряд ли ее сдержанность говорит о том, что творится сейчас в душе у «фантомки». Это выражают лишь ее глаза, в которых – беспросветное отчаянье. А также дикая боль – часть той боли, что терзает истекающего кровью Сиднея. Безусловно, ему гораздо легче умирать вдали от дома рядом с человеком, который разделяет с ним его боль. Вот только та ее половина, какую взяла на себя Кленовская, будет отныне мучить ее всю оставшуюся жизнь. Или до скончания веков, что в нашем случае одно и то же.
Хилл живет еще целую минуту. Живет в сознании, не прекращая разговаривать с Ольгой и гладить ей волосы. Просто немыслимо, как вообще истерзанное и переломанное тело Сквайра способно столь долго удерживать в себе жизненные силы. И тем не менее покидают они его легко, практически на одном выдохе, а агония длится и того меньше. Рука Сиднея обмякает и падает, а сам он умолкает на полуслове, издает короткий судорожный всхлип и роняет голову Кленовской на колени. Успел он сказать ей все, что хотел или нет, нам теперь никогда не узнать. Но даже если нет, вряд ли Ольга не сумеет догадаться, о чем он ей недоговорил.
– Прощай, – негромко и уже по-русски шепчет она. После чего закрывает лицо ладонями и продолжает все также беззвучно рыдать, вздрагивая и размазывая по щекам перемешанные с кровью Хилла слезы.
Я вспоминаю о том, что нахожусь в «Кальдере» не как гражданское лицо, а как выполняющий боевую задачу армейский офицер и, приняв строевую стойку, отдаю геройски павшему товарищу воинскую честь. Ему, а заодно Дросселю и Максуду Хакимову, без которых мы не сокрушили бы это стальное чудовище. Рядовой Туков следует моему примеру, а стоящий в отдалении с Эдиком Ефремов, понурив голову, обессиленно усаживается на свой контейнер и начинает тереть виски. До Льва Карловича, видимо, только сейчас доходит, в какую дорогую цену обошлась нам наша победа.