…Мой рожок, дудочка Орфея.
Он вспомнил, как впервые увидел на столе в комнате Веры Самойловны странную дудку, обвитую металлическими трубочками, с грушей на конце, похожей на клизму. Вспомнил, как тёмное тело рожка тосковало в корсете заклёпок и всё равно – парило, светилось изнутри, звало прикоснуться.
Он открыл футляр, собрал, свинтил инструмент, – удивляясь тому, как руки помнят скупые и точные движения; помнят как бы отдельно от самой памяти. Надел трость на эс… проверил клапаны. Трость, конечно, рассохлась…
Он облизнул трость, извлёк первый хрипловатый, никуда не годный звук… тихо засмеялся: вот бы сейчас ему всыпала Вера Самойловна! Вдохнул, и – первая протяжная нота «Мелодии» из «Орфея и Эвридики» повисла в воздухе, откатилась от стен пустого дома, робко завибрировала.
За окном метался, бесился мартовский снег, Орфей безнадёжно окликал Эвридику, а она – на лыжах, в красной шапочке – уходила всё дальше, убегала, уносилась в снежную замять, бежала по краю оврага…
Он оборвал игру, уставился в полное мельтешащим снегом окно, и долго сидел так, прислушиваясь к тихой, сладкой, пронзительной боли в груди. Что в ней слилось, в звуках этой плывущей мелодии? Образ старой учительницы? Облик его возлюбленной, его венчанной жены, его потерянной Эвридики, что летела в снежный Тартар, в бурный поток, трепеща обожжёнными крыльями…
Он аккуратно разобрал инструмент, тщательно сложил части в футляр; трость – в коробочку из-под маминых духов, из которой едва слышно тянуло нежным призраком ландышевой опушки. Довольно, будем считать, попрощались… Теперь какой-нибудь ленинградский мастер… то есть, прошу прощения,