Защищенный маской, носимой им теперь, по совету Барнабю Вильсона, постоянно, Эркюль совершал долгие прогулки по городу. Он приглядывался к жителям северных стран с опаленными итальянским солнцем лицами; к мужчинам в хлопковых костюмах, беседующим в тавернах, к женщинам в белых платьях с кринолином, фланирующим по набережной, порхающим, словно бабочки, в тени тюлевых зонтиков. Незаметно погружался он в туманное облако мыслей, окружающее в некоем неведомом измерении встречаемых им людей — местных жителей, туристов, ремесленников, буржуа и приказчиков. Он улавливал тайное беспокойство молодых девиц, продирался через сложные расчеты купцов, подслушивал планы карманных воров. Казалось, обнажались все внутренности мира. Ему нужен был знак, хотя бы самый незначительный, случайное воспоминание человека, когда-то ее повстречавшего…
Несколько раз казалось ему, что он напал на ее след: тихое шуршание ее шагов в памяти какого-то чужака, ее чистое дыхание, удары ее сердца, трепещущие, как у зверька. И тогда он настораживался и прислушивался, плавая в густом сиропе фрагментов чужой жизни, под неумолчное, как дождь, журчание истории, пока не осознавал, наконец, на площади, в глухом переулке, в толпе, что это его фантазия сыграла с ним злую шутку. И в такие моменты он чувствовал, как земля уходит из-под ног. Мир слишком велик, думал он, я никогда ее не найду…
Его поразила новомодная болезнь — меланхолия. Он мог сутками лежать на койке в своей повозке, уставившись в потолок. Его терзала бессонница, и он утешался стихами о любви.
К осени дело зашло так далеко, что он стал пренебрегать своими обязанностями в варьете. У Барнабю Вильсона язык не поворачивался упрекнуть его, поскольку речь шла о любви, но когда публика заметно схлынула, поскольку сэр Бэйрфут появлялся слишком поздно, или слишком рано, или вообще не появлялся — читал стихи где-то на берегу моря при свете луны, Барнабю употребил всю свою волю, чтобы вернуть на землю воздушный шар его фантазий. Тогда Эркюль вновь стал исправно выполнять свои обязанности, решив не давать себе отдыха, пока не найдет девушку. Никогда раньше он не выступал с таким жаром. Он мог в подробностях рассказать биографию неизвестного человека из публики, а однажды произвел сенсацию новым мнемоническим трюком: назвал число из ста восьмидесяти знаков, найденное каким-то дотошным зрителем в математической книге — назвал его цифра за цифрой, но в обратном порядке. Дело дошло до того, что он для желающих из публики описывал воспоминания, что они сами хотели бы забыть или просто забытые за давностью лет, или просто-напросто придумывал для них картинки памяти, настолько правдоподобные, что они были уверены — то, о чем говорит сэр Бэйрфут, с ними когда-то и в самом деле было, просто они это забыли; и они были благодарны Эркюлю, что он помог им вспомнить все это. Ни на секунду не ослаблял он внимания.
Может быть, именно это погружение в мир своего дара, направляемое необходимостью неустанно продолжать поиски, и привело к тому, что он не замечал опасностей. Так, во всяком случае, он думал позже, когда осознал, какое несчастье навлек на своих товарищей.
Прошел почти год, а Эркюль ничего не знал о судьбе монаха Шустера. Случалось, что иезуит являлся к нему во сне, но лица у него не было, и он был нем, как и он сам.
Он жил в этой спасительной дымке неведения вплоть до того утра, когда на лесенке его повозки вдруг обнаружилась записка. Обратного адреса не было, и впоследствии так и не удалось узнать, кто ее написал. В записке рассказывалось о том, что случилось с Шустером — как его нашли в Трастевере, удушенного шнурком. В конце записки стояло предостережение, адресованное самому Эркюлю: он никогда не должен пытаться узнать, кто написал эту записку.
Потрясенный, он пошел бродить по улицам города. Он был вне себя от горя и вновь ощутил кипящую в нем ненависть.
Углубившись в мрачные мысли, он не замечал, как постепенно смеркалось, наступил вечер и в ночном небе зажглись звезды. Город готовился ко сну. Он беспомощно барахтался в море отчаяния; он ковылял по пустым улицам, то и дело оступаясь из-за слепивших его слез. Он ничего не видел и ничего не чувствовал, кроме этого безграничного горя и бездонной ненависти. В портовых кварталах он спотыкался о брошенный на улице мусор, налетал на стены магазинов и складов, угодил ногой в какую-то яму, упал, поднялся снова, проклиная свою жизнь, свою судьбу. Он не удерживал слез, погружаясь все более и более в неизведанные глубины отчаяния.
Даже не заметив, он дошел до самой окраины. Только когда угрожающе залаяли собаки в незнакомой деревне, он пришел в себя и вернулся к площадке, где стоял шатер цирка.