Солнце, склоняясь, коснулось холмов за рекой и, как бы проткнутое острыми пиками елей, огненной лавой хлынуло по земле, и осины побагровели, казались окровавленными. Листья их беспокойно трепетали, рассыпая красные брызги света, хотя было тихо и глухо кругом. И что-то до глубокой, неминучей тоски гнетущее слышалось в этом неотвязном шелесте. Скорее бы кончился сырой осинник с его гнилым запахом!
— Мы уже у цели, — известил ефрейтор, двигаясь впереди нас своим неустанным, спорым шагом. — Слышите?
Сквозь монотонный шум осин невнятно доносилось глухое, жестяное громыханье. Прокофий вывел нас на поляну с желтоватой, жесткой травой на высохших кочках. На ней, бренча консервными банками, привязанными за шею, паслись две коровы — рыжая и белая в черных заплатах. Они посмотрели на нас печальными, укоряющими глазами, пестрая жалобно замычала, точно простонала: им, брошенным или забытым хозяевами, должно быть, тяжело и больно было носить раздутое, полное молока вымя.
Чертыханов приблизился к ветхому, сплетенному из сухих прутьев шалашику, какие на скорую руку ставят по весне охотники. Он бросил в шалашик на почерневшую солому плащ-палатку, поставил автоматы и взял котелок.
— Располагайтесь, товарищи. Сейчас будем пить молочко…
Он отломил кусок хлеба, приблизился к пестрой корове, сытой и молодой, и угостил ее мякишем. Затем, наклонившись, ощупал ей вымя и вернулся к шалашику, озабоченный. Корова опять жалобно застонала.
— Вымя бы помыть… Воды нет… — Постоял немного, нахмурясь, соображая. — Протру спиртом. Вот будет дезинфекция!
Схватив флягу, он опять подбежал к корове, присел на корточки, и локоть его задвигался. Корова, вскинув голову, с изумлением поглядела на странную доярку, с беспокойством переступила ногами и хлестнула Чертыханова хвостом по голове.
— Стой, Пеструшка! — предупредил Прокофий. — Сейчас я произведу такой массаж, что тебе от роду не снилось. Потом подою, как по нотам, дурочка, тебе будет сладко, и нам сытно…
Но Пеструшка, вдруг взревев дурным голосом, со всей силой взбрыкнула задом, ударила Чертыханова так, что он откатился от нее кувырком, и что есть мочи понеслась по поляне, точно колокол, раскачивая вымя из стороны в сторону, — очевидно, спирт пламенем охватил ей вымя, и она, обезумев от боли, ринулась в осинник, ломая сучья. Вторая корова тронулась было следом, но остановилась; тянуло вымя. Чертыханов, вскочив на колени, ошалело глядел вслед взбесившейся Пеструшке, держа в руках флягу.
Щукин рассмеялся:
— Вот тебе и молочко от бешеной коровки! Отдай флягу…
Чертыханов понял свою ошибку. Ко второй корове, настороженно и сердито уставившей на него острые рога, он подкрадывался с мягкостью и осторожностью кота, с воркованьем голубя.
— Буренушка-матушка, кормилица наша, поилица! — ласково приговаривал он, тихо приближаясь к корове. — Я ведь не волк, не медведь — не съем. Я только подою тебя… Мы только из боя вышли… Живы остались, мы хотим кушать, молочка хотим… Дай нам молочка, Буренушка!..
Корова, еще ниже нагнув рогатую морду, угрожающе двинулась на Прокофия. Он отскочил, рассерженно вскрикнув:
— Ах, зараза! Сейчас я тебя!..
Торопливо отстегнув ремень, он одним прыжком очутился возле Буренки, накинул ремень ей на рога. Корова взмахнула головой и как вкопанная замерла, покорная и податливая: где уж ей, мирной, доброй, отяжелевшей, полной даров, тягаться с таким проворным и настырным парнем; делай, что хочешь…
— Вот так-то лучше, неразумная скотина, — заговорил Чертыханов, поглаживая ее по шее; потом он, ласкательно произнося что-то, присел у вымени. Поплевав на ладони, он вытер их о грудь гимнастерки и начал доить. Тонкие струйки молока с нежнейшим звоном ударились о дно котелка.
Солнце село за холмами, и на поляне сейчас же сгустились сумерки. На траву легла обильная роса; в сыром воздухе, приятный и аппетитный, разнесся запах парного молока. Сразу же мучительно и тоскливо заныло в груди; опять вспомнилась мать: вот так же звенело каждый вечер ведро на дворе, когда корову пригоняли из стада; я всегда ждал мать, сидя на заднем крылечке; она проходила мимо с ведром, полным молока, мягко белевшим в сумраке; за ней, мяукая, кралась кошка. Я тогда не любил парного молока — оно было теплое, густое, пахнущее сытым коровьим дыханием. Теперь же у меня все пересохло во рту, желудок жег голод…
Чертыханов, осторожно ступая, принес котелок, до краев налитый молоком. Поставил на землю у моих ног.