Я смутно помнил рассказ «Ведьма», но спорить и протестовать не решился — достаточно у меня было споров с Аратовым.
Вечером я почти с суеверным трепетом взял книжку рассказов Чехова. Что это за пугало такое, дьячок? Что в нем кроется для меня, победа или поражение, и как к нему подступиться?
«Дьячок Савелий Гыкин лежал у себя в церковной сторожке на громадной постели и не спал, хотя имел обыкновение засыпать в одно время с курами. Из одного края засаленного, сшитого из разноцветных ситцевых лоскутьев одеяла глядели его рыжие, жесткие волосы, из-под другого торчали большие, давно немытые ноги… Робкий свет лампочки осветил его волосатое, рябое лицо и скользнул по всклокоченной, жесткой голове…»
Я испугался: это ужасно, мне никогда его не изобразить. Но странная вещь! Этот плюгавенький человечек, маленький тиран красивой женщины, обладал огромной притягательной силой…
— «А то знаю, что все это твои дела, чертиха! Твои дела, чтобы ты пропала! И метель эта, и почту кружит… все это ты наделала! Ты!.. Ведьма и есть ведьма!..» — в этих словах звучала фанатическая вера.
Зашли Тоня и Андрей. Глядя на Караванова, я часто не мог отделаться от ощущения тревоги и каких-то неосознанных желаний — он приносил с собой веяние другой жизни, больших событий, будто открывались передо мной широкие горизонты. Он, по обыкновению, хмурился, помалкивал, со снисходительной улыбкой наблюдая за женой.
— Митенька, — заговорила она с порога, — сегодня твоя сестра опять удостоилась высокой чести: меня избрали заместителем секретаря комитета комсомола. Я заявила: «Ввиду строгости моей и придирчивости к комсомольцам, которые не раз от меня плакали, прошу кандидатуру мою отвести». В ответ раздался гром аплодисментов. Год, говорят, плакали и еще поплачем.
— Будет тебе, хвальбушка, — ласково упрекнула ее мать.
— Что это ты странный какой-то? — спросила меня Тоня. — Точно на парашютной вышке стоишь: и прыгать надо, и страх берет.
Я протянул ей книжку и сказал:
— Почитай. Буду играть дьячка.
Мать потребовала, чтобы она прочла рассказ вслух.
— Он похож на козла, а скорее всего на домового, твой дьячок. — Тоня брезгливо отодвинула от себя книжку. — Если наизнанку вывернешься, так, может, сыграешь.
Мать всплакнула:
— Вон как жили… Как повесили муженька на шею тебе тяжелее камня — и страдай всю жизнь, лей слезы.
— А зачем она льет? — задорно бросила Тоня. — Она не ведьма, а дура. Была бы я на ее месте, так быстро бы управилась с этим козлом: задушила бы и выбросила. А себе выбрала бы другого.
— Легко сказать только, — возразила мать. — А бог-то? Они ведь венчаны…
— Бог только спасибо сказал бы.
Мать вдруг рассердилась:
— Прикуси язык! Бойка больно…
— А не бойкими-то вон и помыкают. — Она стояла перед зеркалом и приглаживала свои брови. — Митя, идет мне загар? Я бронзовая вся! С бровями не знаю, что делать — блестят, как серебряные. Красить Андрей не велит. Видишь, как он хмурится. — Она провела ладонью по лицу мужа снизу вверх. Тот рассердился, пригрозил:
— Перестань! Ох, дождешься ты у меня.
Она, поддразнивая, прошлась вокруг него на цыпочках. Ей хотелось развеселить его.
— Не любишь, когда против шерсти гладят. — И опять провела ладонью по лицу. Андрей вскочил. Тонька спряталась за меня.
— Дай ей, Андрюша, хорошенько, чтобы не лезла к тебе, — подсказала мать; она всегда держала его сторону.
Но Андрею не хотелось возиться. Он пересел со стула на диван и поманил меня к себе. Тоня сразу присмирела и насторожилась.
— Немецкие войска пересекли польскую границу, — негромко сказал Андрей. — Их танки уже в предместьях Варшавы. Самолеты бомбят город.
Тоня неожиданно топнула ногой и крикнула:
— Ты только и думаешь о войне! Не смейте! Я не хочу.
— А я, думаешь, хочу ее? — спросил он сурово.
— Зачем же ты твердишь: война, войска, бомбят!..
— Моя профессия.
— Стоит только ей, проклятой, начаться, ты первым улетишь. — Тоня заплакала. У меня перехватило дыхание, я никогда еще не видел сестру плачущей.
Андрей беспокойно завозился, еще более нахмурился, точно стесняясь перед нами за ее слезы.
— Перестань, — сказал он сдержанно. — Сядь сюда.
Она села, уткнулась лицом ему в плечо и примолкла, глаза и губы ее сразу припухли.
— Господи, пронеси ты ее, окаянную! — прошептала мать и взглянула на меня робко и сострадательно — тоже, наверно, защемила боль: возьмут сына на фронт, и останется она одна…
Перед лицом надвигающихся событий какой мелкой и незначительной показалась мне наша школа с ее обособленной жизнью, ложными переживаниями, мышиной возней вокруг отрывков и ролей, с тщеславными мечтами…