К тому времени, когда купили «Малютку», дозрела для взрослой жизни высокая статная дочь Вера. Похожая на свою молодую мать, спелая, белокурая, в ней каждая клеточка цвела и жаждала поработать на вечность. Пока она была ребенком, она была самым болезненным и нежным местом в душе Бессонова, но как только выросла, в Бессонове родилось к ней странное холодное отчуждение, и он его тщательно скрывал — отчуждение извозчика, довезшего пассажира до транзитной станции. В девятнадцать лет дочь вышла замуж за длинного лейтенанта-артиллериста. Переехала в военный городок по соседству, а через год, когда многочисленные войска на острове стали сокращать, лейтенанта с женой перевели под Хабаровск. А Бессонов даже не упрекнул себя в том, что не испытал сожаления об их отъезде. Он знал, что это не от равнодушия. Он к тому времени уже понимал, что не бывает на свете ни расставаний, ни утрат, ни обретений. Это глубокое знание стало уживаться в нем параллельно с внешними проявлениями — он, казалось бы, из нежелания менять что-то долго оставался прежним: старательно трудился, добывал рыбу на тони, браконьерствовал по речкам, сажал огород, ходил в баню, рассуждал о политике и буянил от неумения переделать мир. Его порой бесила многоликость мира, бесило, что в одном и том же — в любом человеке, в любом деле — могли умещаться и чистота, и грязь, наслаиваться друг на друга, перетекать одно в другое, выдавая на поверку смесовые причуды благородства и подлости. А душа с годами все острее желала ясности, чтобы было так: здесь чистота, там грязь; и он порой зверел от несовершенства окружающего его пространства, людей и его самого, и тогда с еще большим рвением обижал кого-нибудь в сердцах.
Но мог вдруг проснуться с ощущением приближающегося чуда. Вот, казалось, сейчас, сегодня произойдет что-то… Он в детстве бегал — не за чудом даже, а вот за этим ускользающим ощущением неизведанного. Однажды, еще мальчишкой, перейдя за городом овраг и углубившись в истерзанный тропинками замусоренный лесок, Бессонов отправился в путешествие — зачем, он и сам не знал и, лишь когда подрос, понял, что ходил за чудом. Но тогда у него было время страшного детского одиночества, внезапного, не исследованного. Ему исполнилось тринадцать лет, а отец погиб на производстве за пять лет до этого. Мама с Семеном переехала на окраину города в обшарпанную двухэтажку с коммуналками. В прежней школе Семен был круглым отличником. А в новом районе через день после переезда, отправляясь в школу, он увидел за домом на заборе сидящих пацанов. Были они похожи на худых птиц с темными глазами, с клювами-окурками, дымок вился над ними. Расхристанные, цвыркающие, как это делают воры-недоросли, они смотрели на него как на явившееся пред ними смертельное оскорбление всему, что составляло их жизни. А он, в белой рубашечке, в красном галстуке, в отглаженных брючках с аккуратной заплаточкой под цвет, в руках — вычищенный портфельчик, — он возьми да и подойди к ним, а, подойдя, да и скажи: «Здравствуйте, мальчики…»
Они его били-месили ногами по-взрослому, с подскоками, со смаком. А потом достали свои остроконечные отростки и вразнобой описали валяющегося в грязи. Несколько дней спустя Семен вместо школы спустился в овраг, перешел по шаткому мосточку через ручей, поднялся на склон и углубился в лесок, испещренный замусоренными тропинками. Что его влекло вперед, он не понимал, только казалось, что если пройдет немного, то испарится из него смутное чувство обреченности, не отпускавшее в те дни. Но ничего этого не происходило, он шел и заглядывал все дальше и дальше вперед: вот за то разлапистое дерево, за тот куст… Вскоре замаячил широкий просвет. Семен вышел на опушку, за которой до горизонта лежало ровное поле в нежной пушистой зелени, и на той стороне фиолетово кудрявился другой лес. Семен вдруг решил, что нужно непременно дойти и до той загадочной лесной полоски. Он пошел по мягкой черной почве, давя озимые, добрел до леса, а потом пошел дальше и шел почти до самого вечера и опомнился, только увидев низкое солнце. Но ведь так ничего он и не нашел за весь день, никакого чуда. Он только выбился из сил, и душа его опустела, так что хоть рыдай. Это было отравой, начинкой, сутью того, что в те дни мерещилось ему жизнью.