Они же не слышали ее, срывали друг с друга одежду, обнажая крепкие белые тела, и она стала бегать вокруг островка, размахивать руками, орать и вдруг остановилась, остолбенела: дед, красивым стройным телом накрывший молодку, повернул к бабке ветхое черное лицо и несколько мгновений смотрел на нее, прямо в глаза: осмысленно, пристально, с хитринкой в прищуре.
– Ой, не знала я… – прошептала бабка, не в силах двинуться, – не знала… Ты ж меня обманывал, подлый… Всю жизню обманывал… Ты что ж ее хватаешь где ни попадя?! – И тут она увидела, что сама совершенно нагая: обвисшая, дряблая, срамная. Но срамная не от наготы своей, а от ветхости, от темных венозных пятен, похожих на кровоподтеки, от коротконогости, от двух расплющенных кожных мешков на груди, от безобразных седых волосьев, которые торчали во все стороны с головы, из-под мышек, из-под брюшины. Ей стало невыносимо срамно и жутко, и она пробудилась среди тихой ночи на берегу уснувшего залива.
Большой трескучий костер гудел, стрелял пламенем близко от старухи, обжигая ее голые ступни, которые сами собой так и дергались во сне. Густая тьма обволокла огонь со всех сторон, и бабка лишь постепенно стала замечать людей вокруг. Кто-то неподвижно спал на песке, раскинув руки в стороны. На вросшем в песок бревне сидела маленькая тонкая женщина с темными распущенными волосами. Она сникла, согнулась, волосы ее спадали на лицо, и женщина еле заметно раскачивалась из стороны в сторону, словно баюкала кого. Чья-то пьяная белобрысая голова покоилась у нее на коленях.
– …Нет, ты врешь, – сказал грубый голос. Бабкин взгляд выхватил по ту сторону костра багрового от всполохов Бессонова. – Ты врешь, так рассуждать может только нелюдь… А я выпью, потому что это самое прекрасное, что дается человеку… – Он держал кружку, намереваясь опрокинуть ее в себя.
Того, с кем он говорил, за высоким пламенем видно не было – только раза два сквозь метущиеся раскаленные языки мелькнуло тяжелое красное лицо.
– Бабы придумали, а ты подпеваешь, – возразил невидимый человек, и бабка попыталась по голосу угадать, кто говорит.
– Ты говно и нелюдь, Удодов, – сказал Бессонов.
Бабка по фамилии узнала, кто задумал спорить с Бессоновым. Память ее дорисовала красную маску в длинного неуклюжего человека, похожего на трехдневного телка с большими хрящеватыми ушами.
Бессонов смотрел в кружку, наверное, примечая в жидкости свое смутное содрогающееся отражение. И вдруг выплеснул водку в костер. Пламя метнулось горячим вихрем. Старуха вздрогнула и пошевелила затекшими руками и ногами, пытаясь подняться. Бессонов повернулся к невидимому Климу Удодову, замахнулся, но, кажется, не ударил, а лишь обхватил руками чужое мосластое туловище. Теперь и он исчез из бабкиного обзора. За костром возились и хрипели. Со стороны бабки могло показаться, что два подростка устроили шуточную возню. Но скоро один из них вырвался из объятий другого, отбежал от костра на четвереньках, поднялся на ноги и, спотыкаясь, болтаясь из стороны в сторону неуклюжей длинной фигурой, побежал прочь во тьму. Следом поднялся расхристанный Бессонов с оторванным воротничком, пошел в ту сторону, где скрылся соперник.
– Убью… – Он постоял, попыхтел, глядя в темноту. Потом обошел костер и, налив в кружку немного водки, злобно сказал: – А я выпью, но не с тобой, нелюдь…
Бабка тем временем сумела усесться в кресле, а потом и вовсе поднялась, сделала десяток некрепких шагов к сидящей крючком Тане, на коленях которой покоилась голова спящего Витька. Старуха нежно обхватила Танину голову, притиснула к своему мягкому животу, и та послушно приникла к ней. Муторная жалость захлестнула старуху, и, обнимая голову Тани, оглаживая, запуская руку в ее волосы, она запричитала, сначала тихо, скрипуче:
– Что ж они с тобой сделали, девонька ты горемычная… Что ж это делается на свете-то?.. Как же теперь жи-и-ить-то?..
Время текло мимо старухи. И текла ночь, бабка смотрела слезливыми глазами на дальние огни: были они будто ожившими, надвигались на нее и на ту, которую она прижимала к себе. Но что за огни? Лампы в море? Или свечки? И тогда она заплакала в голос, до боли стискивая маленькую нежную головку:
– На кого ж ты нас оставила, горемы-ы-ычных? И как же я теперь буду, детонька ты, дево-о-онька ты моя? Почто же нам бе-е-еда-а-а така-а-ая-а-а?..
Бессонов мутно, но вместе с тем испуганно взирал на женщин.
– Зачем же ты по ней, как по мертвой? – сипло сказал он. – Ты сегодня совсем сдурела, старая.
Бабка замолчала, будто пытаясь вспомнить что-то. И верно, плакала, как по своей маленькой дочке, помершей давным-давно от пневмонии в сорок третьем году, а это и не дочь ее вовсе – чужая взрослая баба, Таня Сысоева. Отпустила ее голову, качнувшуюся безвольно, – волосы разметанно упали Тане на плечи, – и пошлепала босиком к воде, слабо шевелившейся и еле слышимой, зашла по колено в мелкие черные волны, которые на изгибах вспыхивали дальними огнями, и вдруг позвала обыденным голосом: