– Вань… Ванька!.. – Вышла из воды и пошла вдоль берега, шлепая пятками по набегавшим вспыхивающим языкам, бок о бок с невидимым существом, уже заговариваясь, бормоча что-то совсем невнятное, извергая целый поток речи на каком-то неведомом корявом языке.
Бессонов не шевелился, он почувствовал сквозь опьянение сковывающий холодок, похожий на внезапный детский испуг, и, зная за собой, что страх в нем давным-давно научился замещаться злостью, удивился больше этому полузабытому чувству, а не той странности, что только что произошла на его глазах.
Земля
Человек присасывается к морю, словно младенец к матери. Поселившись однажды на морском берегу, он исподволь утрачивает в себе ощущения венца творения, каким мыслил себя прежде, утрачивает призрачную самостоятельность и начинает чувствовать себя так же, как, наверное, тюлени и нерпы, растворенные в мировом круговороте воды и воздуха, ему не остается иллюзий: маленький сосущий роток на спелой титьке матери.
Человек Семён Бессонов за двадцать лет своего вживления в море незаметно преобразился из рядового учителя истории в курильского рыбака, такого же необходимого в прибрежном пейзаже, как обитающая на базальтовых скалах чайка либо какой-нибудь иной морской житель, обладающий разумом или еще не дотянувшийся до разума и просто живущий на природном лоне, вовсе не отдавая себе отчета. Бессонов приехал на остров из большого шумного города, с жизнерадостной белокурой женой. В те предшествовавшие отъезду годы его способность чувствовать новизну на земле и делать открытия уже теснилась чем-то душным, и он инстинктивно искал выход из ипохондрической маеты, способной замораживать всякие движения души. Он уже мог остановиться посреди урока и посмотреть на детей ничего не видящими запавшими глазами. И ученики сидели не шелохнувшись, не понимая его; они не смели голос повышать на его уроках, но не из страха к нему – они были заворожены им, его гипнотизирующей силой, и он чувствовал это, но равнодушен был к этому – не потому, что не любил их, ему мало было любить три десятка обалдуев – он в мир явился, чтобы раскрывать его тайны, чтобы растрясать его от спячки, но обстоятельства после института сложились так, что он, человек сильный, энергичный и ведь небесталанный, был приравнен в своем положении к высушенной классной даме с тонкими желтыми пальцами и схваченной в узелок выцветающей гривкой, он казался себе нелепым и несерьезным здесь, преподавая детям несуразицу о классовой борьбе в античных Афинах. Ему становилось порой невыносимо скучно. И ведь казалось-верилось тогда, что если переломать эту жизнь и уехать куда-нибудь на год-два, то можно будет отстроить что-то новое. Дома он говорил:
– Поля, давай уедем куда-нибудь ненадолго. – И добавлялось подходящее и убедительное, впрочем, разбавленное сарказмом: – На заработки. И маме твоей угодим.
Он стремился, как ему казалось, освободиться от духоты, от несвободы, маразма, и ему нравилось говорить об этом и накануне отъезда в кругу надежных друзей – говорить и находить взаимопонимание, – и первое время, когда он осваивался на острове. Но уже тогда он подозревал, словно кто-то нашептывал ему нежеланное со стороны, что он бежал все-таки от собственной неудачливости. Ведь, в сущности, от него уплыли все те замки, которые он выстроил еще мальчишкой: он не смог подняться в археологии выше заносчивой любительщины, не смог даже удержаться в аспирантуре. Он только и находил в себе силы прикрываться утешением, что виной неудач была его собственная несдержанность, манера без обиняков говорить сволочам в глаза, что они сволочи. А такая вина в его представлениях сама собой трансформировалась в благородство. Он, по крайней мере, именно так и считал, никогда не пуская эту личную аксиому в сферу холодного разума, бережно храня ее в благодушном оазисе, где она не могла подвергнуться разрушению.
Но была и вторая причина, которую он также не желал понимать, но и она нет-нет да изливалась на душу разъедающим раствором. То, что выдавалось смеха ради для супруги, выдавалось как бы не за свое – подзаработаем деньжат, – оно пропитывало и его самого смутной надеждой. Ведь нищета заедала, выматывала, выматывали вздохи и тогда еще тихие упреки-сетования Полины, да и не совсем тихие, а вполне громкие и прямолинейные разговоры-внушения ее мамаши, основательной женщины, утвержденной в жизни хорошей должностью заведующей хозяйством большой городской гостиницы.