А теперь о неестественном отборе. Если вы можете пить молоко, и при этом у вас нет проблем с желудком, — а среди представителей нашего вида все еще много таких, кто не может, — значит, где-то у вас в роду были пастухи (и пастушки). Несколько тысяч лет назад некоторые наши предки начали одомашнивать животных. Часто это делалось в тех местах, где помимо продукции этих животных есть было нечего. Например, животные давали молоко: от такого прекрасного источника пищи грех было отказываться, к тому же, сколько бы вы ни пили из него, это совершенно не вредило вашей матери.
Поэтому люди стали пытаться пить молоко, и оказалось, что во второй хромосоме есть редкая мутация, которая не позволяла развиваться непереносимости лактозы у очень небольшого числа людей (отметим, что до одомашнивания животных эта мутация, как и большинство мутаций, приводила только к дезадаптации). Молоко, которое они пили, будучи взрослыми, укрепляло их здоровье, прямо как пишут в рекламе молока. А это давало им небольшие преимущества в распространении их генов перед их не переносящими лактозу двоюродными братьями. А если у вас есть несколько тысяч лет, небольшое преимущество — все, что нужно для распространения и процветания ваших генов. Сегодня 98 % шведов и 88 % белых американцев переносят лактозу, тогда как среди китайцев и американских индейцев таких, соответственно, 7 % и 0 % (мало у кого из китайцев среди предков были пастухи, а у индейцев их вовсе не было).
Поэтому если бы никто из наших предков не стал бы пастухом, мало кто, если вообще кто-либо, сегодня смог бы пить молоко во взрослом возрасте. Другими словами, это пример генетического изменения, последовавшего непосредственно из новых действий, которые стали выполняться людьми. Разумеется, то, что они делали, не стало
Ламарк ошибся при выборе механизма: гены, а не прижизненная активность животных являются движущей силой эволюции. Но его догадка о том, что животные сами способны управлять своим развитием, попала точно в цель. Потому что эволюционный мотор запускается именно взаимодействием генов и поведения, и обратные связи между ними позволяют этому мотору работать дальше. Вот та догадка, которая привела к рождению теории формирования ниш.
Барселона, лето 2004 года. Я приехал туда на два следующих друг за другом аттракциона: сначала — на продолжавшийся неделю симпозиум по эволюции познания, а затем — на Барселонский форум-2004, колоссальное по масштабам увеселительное мероприятие, целью которого было провозглашение города новым Парижем, интеллектуальной столицей западной Европы.
Одним из выступавших на симпозиуме был философ Дэниел Деннет
«Ты знаешь, что это за штука?» — спросил я Деннета.
«Конечно», — ответил он. Дэн — один из тех невыносимых людей, которые всегда слышали обо всем раньше вас. «И это важная штука», — добавил он.
«Да ладно, — сказал я. — Бобров знают все».
«Нет, — возразил Деннет, — там гораздо больше всего. Лучше слушай, и слушай внимательно».
Я все еще скептически относился к этой теории. Девять из десяти новых вещей в науке оказываются мимолетными увлечениями, поэтому скепсис всегда должен быть исходной позицией. Но за исключением его необъяснимой страсти к мемам, я в высшей степени уважаю Дэна: среди философов он больше всех интересуется новыми разработками в вычислительной технике и эволюционными исследованиями.
Начался Форум. Я с трибуны вещал о том, что наука может сделать для мира во всем мире. Ничего, сказал я, разве что нужно отметить, что люди, отнюдь не будучи облагороженными приматами, какими нас считают эволюционные биологи, выбрали стиль жизни почти как у муравьев, и несоответствие между нашей обезьяньей натурой и муравьиным стилем жизни создает практически нерешаемые проблемы. На самом деле моя речь была, по сути, о формировании ниш, или, по крайней мере, этой теории ей катастрофически не хватало, чтобы быть обоснованной и валидной. Разумеется, тогда я этого не осознавал.