Его так долго ждали, что, когда он родился, будто чудо случилось. На славу скроенный малыш. Он был их единственным сыном, и ему не приходилось ни с кем делить родительскую любовь. Он много времени проводил один, любил сидеть за кухонным столом и рисовать, пока Альма готовила еду. Он рано научился читать. Еще до школы он сумел по слогам прочитать уйму книг из народной библиотеки в доме поселковой администрации. Он ездил туда на велосипеде и возвращался домой с мешком книг на руле. Потом он читал и писал лучше всех в классе. Он писал длинные рассказы, все с ужасным, часто кровавым концом. Полные драматизма, бередящие душу тексты плохо вязались с самим мальчиком. Он был очень тихим и стеснительным. И просто излучал доброту. Не говоря уж о том, каким он был вежливым. Никто не кланялся так глубоко и не благодарил так горячо. Никто не был так внимателен и не помогал с таким рвением. Он никогда никому не отказывал. Обычно он помогал пожилым людям, когда надо было убрать снег, принести дров или покрасить дом. Ингеманн и Альма прямо сияли, как только речь заходила о Даге. Иногда кто-нибудь спрашивал, как им удалось воспитать такого невероятно отзывчивого сына. Им было нечего сказать, они только улыбались в ответ. Казалось, вся любовь, отданная ему с младенчества, теперь расцвела в мальчике, и он передавал ее дальше. Наверное, этим все и объяснялось — морем любви. Его действительно все любили. И он чувствовал это, всегда опуская взгляд во время разговора.
Дважды он видел, как горел дом. Ему еще не было десяти. Оба раза он молчал и потом ни единым словом не упоминал о пожаре.
Сигнализация срабатывала нечасто, но, когда она включалась, ему разрешали ехать на пожарной машине вместе с Ингеманном.
Начиналось все с телефонного звонка в коридоре. Ингеманн снимал трубку. «Да?» — говорил он. Альма выходила из кухни, вытирая руки о передник. На несколько секунд наступала тишина. Потом голос Ингеманна: «Пожар». Словно заклинание. Все дела откладывали. Важен был только пожар. Ингеманн, обычно спокойный и рассудительный, вдруг начинал переживать. Однако в начавшейся суматохе он никогда не забывал Дага. Даг выходил с ним из дома к столбу перед мастерской. Там отец поднимал его, чтобы он дотянулся до большого черного выключателя, служившего пожарной сигнализацией. Он с трудом его поворачивал, все-таки у него получалось. В этот момент, как гром средь ясного неба, начинала голосить сигнализация. Он шел за отцом в мастерскую и смотрел, как Ингеманн надевает форму, потом поднимался с ним в горку к пожарной части, затыкая уши. Так оно и было. Ему приходилось затыкать уши всю дорогу до пожарной части. Потом он залезал в машину, захлопывал дверь, и они выезжали. Ехали быстро, отец включал сирену, и тогда казалось, что кровь стынет в жилах, сначала стынет, а потом разгоняется, и он смотрел на отца и чувствовал, что гордится им. Ему приходилось держаться крепко, и, пока они ехали, отец говорил, что он не должен подходить близко к огню, нужно оставаться вдалеке, ничего не трогать, не мешаться под ногами, не отвлекать. Просто стоять и смотреть. Так он и делал. Он стоял и смотрел, как меняется дом. Сначала из окон и сквозь крышу тянулся дым. Дым сочился из всего дома, словно дом придавили. А потом через крышу прорывался огонь, и в небо поднимался угольно-черный столб. Дым шел вертикально вверх, потом успокаивался и парил в небе, влекомый ветром. Затем начинались стоны, или мелодии, или пение, или как это еще можно назвать. Высокий, ясный, поющий звук, который можно услышать только внутри горящего дома. Даг спрашивал отца, что это такое, но Ингеманн смотрел на него с удивлением и непониманием. Стон. Пение. Первый раз, когда ему было семь. В тот раз, с собакой. Он залез на дерево на расстоянии от пожарной машины, дома и огня. Сидел там тихо как мышка и смотрел. Он единственный услышал лай и вой на задымленной кухне, но не смог спуститься и сообщить отцу. Только сидел тихо и спокойно, как отец ему велел. Сидел и смотрел на людей, которые разворачивали шланги и бегали туда-сюда по двору. Он почувствовал чудовищный жар, обдававший дерево леденящими порывами. Он видел струи воды, поднимавшиеся, набиравшие силу, но поглощаемые дымом. Стекла дрожали, грохот и треск превращали дом в корабль, выходящий в космическое пространство. И вдруг пламя прорвалось через окно второго этажа и потянулось по стене вверх. Будто кого-то наконец выпустили. На кухне все совсем стихло.
Потом он слез с дерева и спокойно подошел к отцу. Стоял рядом, пока Ингеманн не взял его на руки, и так и сидел на руках у отца, а дом рушился.
Он так никому и не рассказал про собаку, это выяснилось на суде. Он сказал, что в тюрьме она начала ему сниться. Что он мог внезапно проснуться ночью, не понимая, где находится, лежал неподвижно под одеялом, леденея от ужаса, и тогда чувствовал тяжесть собаки на ногах.
Его так долго ждали. И, когда он наконец родился, его очень сильно любили. Он вырос и был любим всеми вокруг. Но он опускал взгляд, когда разговаривал с людьми.