Если предмет описания существует для нас в качестве «твердого», объективированного, всегда самому себе тождественного феномена, его описание может и должно руководствоваться универсальными принципами связности, единства, непротиворечивости, экономности, полноты — принципами, со времен Декарта (если не Аристотеля) повсеместно признаваемыми необходимым «методом» научного познания такого рода предметов. Поэтому структурная модель, как и позитивистская классификация, которой она пришла на смену, исходит из необходимости соблюдать, хотя бы в качестве конечного идеала, единство строения предмета; избегать логических противоречий и пересечений, то есть того, чтобы об одном и том же объекте иметь разные, логически несовместимые суждения; избегать скачков, то есть ситуаций, когда последуюшее состояние не выводится предсказуемым образом из предыдущего; быть рационально и по возможности экономно построенной и в то же время покрывать свой предмет с максимально возможной полнотой. Другое дело, что можно задать вопрос: почему мир языковой мыслительной деятельности должен описываться на основаниях, действительных для предметов, на которые этот мир заведомо и очевидно не похож? Однако такой вопрос даже не возникал, поскольку теоретическая мысль новой эпохи с самого начала «нашла» свой предмет, сконструировав его таким образом, чтобы задавать такие вопросы не было нужды и повода. Идея о том, что предмет научного описания может не иметь единой сущности, возвышающейся над всей разрозненностью и бесконечной изменчивостью его конкретных воплощений; что само это отсутствие организующего центра, разрозненность и непостоянство и е с т ь
его сущность, — такая идея была в равной мере чужда господствующему направлению в науке о языке как минувшего, так и нынешнего века.Поэтому же структурная модель языка с такой легкостью и естественностью заимствовала категории и параметры, в которых описывается язык, из таксономического инвентаря предыдущей эпохи, лишь транспонировав их в мир идеальных релятивных таксономий. Звук преображается в фонему, наборы «этимологических форм» (как их называли в XIX веке) — в структуру морфологических парадигм, «формы словосочетаний» и «члены предложения» — в синтаксические схемы и функции, словарные единицы и их толкования — в лексемы и семемы. Я не хочу сказать, что этот процесс не заключал в себе ничего, кроме механического переписывания из одних понятийных конвенций в другие: несомненно, рассмотрение всех этих единиц на абстрактно-реляционном уровне позволило обнаружить много нового и далеко продвинуло лингвистику на избранном ею пути. Для меня, однако, выглядит симптоматичным тот факт, что сам принцип членения языка именно на такие «единицы», унаследованные от позитивистской науки, не подвергнулся сомнению; было, конечно, немало частных ревизий того, из каких и скольких компонентов складывается языковой механизм, но в принципе инвентарь базовых единиц, в которых мы мыслим описание языка, остается — с поправкой на абстрактное их отображение — тем же, что в XIX веке.
Сама бескомпромиссность, с которой новое направление мысли противополагало себя «позитивизму», оказывалась интеллектуальной ловушкой. «Новый мир» идеальных ценностей, построенный как диаметральная противоположность «старого», оборачивался его близнецом-антиподом (или, если угодно, «обратной перспективой»)[24]
. Идеальное оказывалось противоположным, а не внеположным эмпирическому.Бескомпромиссное разделение «внешнего» и «внутреннего»[25]
, релятивного и предметного, всеобщего имманентного порядка и его индивидуальных реализаций в конкретных условиях получило терминологическое обозначение, в различных вариантах теории, как противопоставление langue vs. parole, competence vs. performance, кода и сообщения. Расхождения могли касаться того, какие конкретные аспекты языковой деятельности относить к одному либо другому из этих полюсов — например, составляет ли «прагматический» аспект часть языкового устройства, либо относится к внешней речевой реализации последнего, — но не сам этот принцип, согласно которому разрозненное эмпирическое бытие предмета восходит к его скрытой внутренней сущности. В этой оппозиции эмпирический материал выступает в роли косной среды, подлежащей завоеванию концептуализирующей мыслью, — своего рода враждебного хаоса, относительно которого необходимо найти правильную идею, способную обнаружить в нем разумный конструктивный порядок. Если в эмпирическом опыте имеется нечто, по самой своей природе не поддающееся такому концептуальному очищению, — эта часть опыта отбрасывается как несущественная, либо попросту остается незамеченной.Нет ничего более эмпирически очевидного, чем тот факт, что каждый случай употребления какой-либо языковой формы в речи каждого отдельного говорящего уникален и никогда в точности не повторяется: