Он представил себе, как дочь озабоченно хмурится, может быть, достает сигарету. Наконец, наверно сделав затяжку, она сказала:
– Не может быть! Так ни разу и не выходила из комнаты?
– Ни разу. – Он кивнул, по-прежнему разглядывая листья. – Это определенно могу сказать.
– Папа, – сказала она. – Ты забил дверь гвоздями!
Он покачал головой.
– Вовсе нет. Достал второй ключ.
Оба молчали. Потом она проговорила:
– Я сейчас приеду.
– Не надо, Джинни, слышишь? Занимайся своими делами. Я ей с утра открыл дверь, а она не пожелала выходить. За целый день по дому палец о палец не ударила, даже завтрак не изволила приготовить. Что я должен был делать по такому случаю? Она воображает, будто может поселиться у меня, жить на мои средства и ничего не делать, только отравлять мой дом своим мерзопакостным телевизором и портить воздух безмозглой болтовней…
– Ты только подожди, больше ничего не делай, – сказала Джинни. – Я сейчас буду.
И повесила трубку. Джеймс Пейдж тоже повесил трубку, не поддаваясь укорам совести, хотя было очевидно, что теперь ему попадет. Все равно, правда на его стороне. Он добрых шестьдесят лет работал от зари и затемно, налоги платил, хозяйство содержал в порядке, и тут на тебе, является она, будто иммигрантка какая, влезла на все готовое и еще кричит про свои права…
В одной миле вниз по склону Сэмюель Фрост в это время тоже повесил телефонную трубку.
– Чему это ты улыбаешься? – спросила его жена Эллен. Сама она тоже улыбалась, так как хорошее настроение Сэма Фроста было заразительно. Он был лысый, только понизу – жидкая бахромка седых, а некогда рыжих волос, и толстый, но сбит крепко, как древесный ствол.
– Ты ведь меня знаешь, я сплетничать не стану, – ответил он, ухмыляясь во весь рот. Его так и распирало поделиться новостью.
– Глупости, – сказала жена. – Разговаривают по общему проводу, должны думать, что говорят.
– Может, и так, – согласился муж, посмеиваясь и держась за свой большой живот. – Только нечего особенно-то и рассказывать. Ежели Джеймс Пейдж запер сестрицу в спальне, значит, имел на то веские основания.
– Ну да? Ей-богу? – только и сказала она, недоверчиво и восторженно тараща глаза.
– Может, и нет. Может, я ослышался.
Она еще мгновение, потрясенная, смотрела на него выпученными глазами, а потом оба расхохотались так, что слезы из глаз.
Он вскользь упомянул об этом вечером в «Укромном уголке» у Мертона, сжимая в веснушчатой ладони горлышко «бэлантайна». Пил он, как всегда, из бутылки, но Мертон упрямо подавал ему всякий раз еще и стакан. И пусть стакан оставался чистый как слеза, Мертон потом все равно его мыл: цены назначались с обслугой. Было еще рано, но на дворе стояла темень – глаз выколи. Все сидели за длинным дощатым столом возле стойки и, оглядываясь на окна, дивились, каждый на свой лад, этому примечательному и чуточку даже сверхъестественному явлению (хотя наблюдали его каждый год в течение всей жизни) – внезапному сокращению дня в октябре, первому неоспоримому знаку приближения сна природы, зимы, с глубокими снегами, метелями, стужей. Зиму одни говорили, что любят, другие – что нет, но сейчас, в преддверии ее, все были слегка взбудоражены, ощущали прибыток новых сил, который был больше чем просто сезонное изменение обменных процессов.