Подобная же эволюция совершается в его политических идеях. Автор Доклада Обществу позитивистов
признал в конце концов что парламентский режим, «монархический или республиканский», в высшей степени «пригоден для современного положения европейских народов»[1834]. Всеобщее голосование кажется ему отвечающим уже не простой «функции», а (заметьте это слово, странно звучащее в устах позитивиста) «праву»[1835]. «Соглашение», – это походит на верховенство народа[1836], – становится в его глазах источником нового «легитимизма», заменяющего легитимизм теократический[1837]. Нельзя забывать, что Литтре был не только одним из основателей Третьей республики[1838], но и безусловно авторитетным главою союза между позитивистами и некоторыми из вождей французской демократии.Будучи защитником политической свободы и приверженцем в экономической области паллиативов, восхваляемых самыми правоверными учениками Адама Смита с целью оградить себя от принципиально осуждаемых ими требований, – Литтре тем более кажется либералом и индивидуалистом, что в той области, которую Паскаль назвал царством ума, он сам представляет высшую степень индивидуальности. Однако, принимая частные решения индивидуализма, Литтре отказывает ему в том, что можно назвать условиями его существования.
Я не упрекаю его ни за то, что он отводит государству слишком большую роль в «бдительном покровительстве» моральным и материальным интересам[1839]
, ни за то, что в своем разборе Истории цивилизации в Англии Бокля он энергично протестует против идеи зловредности всякого вмешательства государства[1840], ни за то, что, подобно Дюпон-Уайту, он считает рост государства неразрывно связанным с ростом цивилизации[1841], ни за то, наконец, что он исторически доказал факт постоянного отправления главнейших государственных функций, даже в Средние века, и неправильность довольно распространенного взгляда, будто феодальный строй был «торжеством индивидуума и индивидуализма»[1842]. Я ничуть не упрекаю его за это, так как история социально-политических идей доказывает, что индивидуализм нисколько не исключает обращения к вмешательству государства, индивидуализм же XVIII века в особенности предполагает последнее. Но есть другие основания считать индивидуализм Литтре лишенным прочного фундамента и, так сказать, висящим в воздухе.Литтре допускает парламентский режим, свободное правительство, всеобщее избирательное право, легитимизм на основе соглашения. Это несомненно, но он старательно отмечает, что верховная власть народа, в том виде, как он ее допускает, не может считаться ни «абсолютной», ни «всеведущей» и что, подчиняясь законам, управляющим историческим развитием, «она имеет значение лишь постольку, поскольку сообразуется с ними и благоприятствует им»
[1843]. Я отлично понимаю, что это ограничение вытекает из его доктрины, но оно существенно, так как равносильно признанию безусловного господства событий. «Исторические законы» всегда формулируются задним числом. Литтре знал, насколько социологическое предвидение случайно, так как он сам должен был сознаться в 1871 году в том, что большинство сделанных им ранее предсказаний было совершенно опровергнуто фактами. Допустим поэтому, что произойдет какое-либо событие, столь же непредвиденное в настоящее время, каким была для Литтре в 1869 году Франко-прусская война с ее последствиями, до сих пор тяготеющими над Европой. Допустим, что это событие повлечет за собой уничтожение парламентского режима и всеобщего избирательного права, допустим, что пройдет десять-двадцать лет после этих событий, увидит ли в этом либерал, вроде Литтре, «исторический закон» и сделает ли отсюда вывод, что для «согласования» с этим законом, для деятельности, «благоприятствующей» управляемому им развитию, следует отказаться от свободных учреждений и избирательного права? Если да, то нельзя не сознаться, что либеральный и индивидуалистический позитивизм Литтре дает не особенно прочную базу для индивидуализма и свободы.Возьмем другой пример. Литтре – сторонник свободы совести[1844]
, свободы, в которой, как мы знаем, Конт видел краеугольный камень всех социальных и политических заблуждений своего времени. Но каким образом он защищает ее? Говорит ли он, что всякое искреннее мнение так же заслуживает уважения, как и само лицо, его высказывающее? Нет, он ограничивается указанием на то, что правительство, объявляя войну мнениям, тем самым придает наиболее новаторским и опасным из них «коллективный характер, которым они обладали в XVIII веке и который они теряют, если им предоставить бороться друг с другом»[1845]. Правило очень мудрое; но оно смотрит на свободу совести как на заслуживающий охраны интерес. Без сомнения, это важный интерес, но как быть, если он сталкивается с другим, более важным: следует ли им пожертвовать во имя этого последнего?