Через леса мы пробираемся до Азоло, к дому, где я прожил два месяца у моего друга, Гарольда Костелло, писателя, который никогда и ничего не написал.
Зато я в этом доме написал кое-какие главы своего первого романа.
Пока мы спускаемся к виноградникам и оливковым деревьям, к ульям и боярышнику, я думаю: круг замыкается. Но нет, именно здесь он начинается. Это начало. Начало долгого пути, первый шаг к профессии и судьбе бродяги.
Я выхожу из пивнушки в Осане в новых сапогах фирмы «Гармонт», они светло-зеленого цвета и очень гармонируют с одеждой. Темно-синий костюм, в светлую полоску, расклешенные штаны, на мне новая белая сорочка и яркий спортивный рюкзак, оранжевого цвета, он прямо-таки светится.
Довольный своим видом, я целеустремленно направляюсь к церкви Осане и выхожу на почтовый тракт.
Известно, что Руссо любил гулять в своеобразных армянских одеждах: он надевал меховую шапку, кожаный шарф и сорочку из грубого домотканого сукна. Есть его портрет в этом одеянии, кисти Рамсея[18]
. Самоуверенность, позерство и безумие, которые угадываются в его взгляде, вполне соответствуют автобиографическим признаниям в предисловии к «Исповеди»: «Я затеваю беспримерное дело, которому не найдется подражателей. Я хочу показать человека во всей правде природы, и таким человеком буду я сам»[19].Но ведь описать себя откровенно почти невозможно. Писатель маскируется. Он прячется, язык — его щит.
То, что Морис Бланшо[20]
пишет о Кьеркегоре, относится и к Руссо: «Непрерывно повествуя о себе и размышляя о событиях своей жизни, Кьеркегор притворяется, будто все, что он пишет, неважно, незначительно. Его величие в том, что он хранит тайну. Он саморазоблачается и маскируется одновременно».Армянские одежды — это декор, за которым прятался Руссо. Он искал убежище вовсе не в природе, он прятался в литературу, в словесную чащу. Описывая самого себя и свое окружение, он не сомневался в своей правоте. Но он не был инакомыслящим, он преподносил себя как иного. Писатель, который всем своим творчеством тщится доказать, что он дитя природы, отнюдь не был искренен, он провокатор, фланер и истинный позер: «Я один знаю собственное сердце и знаком с человеческой природой. Я не похож на тех, кого встречал, и смею думать, что отличаюсь от всех живущих ныне людей. Если я и не лучше других, то я, по крайней мере, иной. И плохо или хорошо поступила природа, разбив форму, в какой я был отлит, можно будет судить, лишь прочитав эти строки»[21]
.Читая Жан-Жака Руссо, не перестаешь восхищаться им как писателем, но как личность он часто ускользает, а порою просто кажется отталкивающим. Однако привилегия читателя заключается в том, что он не обязан поклоняться писателю: «Так что я один в мире, без брата, без ближнего, без друга, — и без всякого общества, кроме своего собственного».
Было ли одиночество Руссо всего лишь фикцией, литературным приемом? Вполне возможно. Как все великие и одинокие мечтатели, он жаждал общения и понимания, но чем больше размышлял и писал об этом, тем более одиноким становился. Именно из-за своих произведений он обрел врагов, и одиночество стало его уделом. Но писательская стезя — как Ахиллесово копье, оно ранит, и оно же исцеляет. Руссо разбавлял свое одиночество читателями.
Руссо демонстрирует читателю свое превосходство и равнодушие, как и Монтень[22]
в «Опытах»: «Это искренняя книга, читатель. Она с самого начала предуведомляет тебя, что я не ставил себе никаких иных целей, кроме семейных и частных… Таким образом, содержание моей книги — я сам, а это отнюдь не причина, чтобы ты отдавал свой досуг предмету столь легковесному и ничтожному. Прощай же!»Что ж, возможно, язык и есть источник одиночества. К такому выводу я прихожу, гуляя вдоль изгороди, у садов, где почтовый тракт сворачивает к Меллингену. Дорога очень живописная. До почты можно дойти пешком. А разве письмо — не эмблема одиночества? Ведь тот, кто пишет, сидит один за письменным столом. Прощальное письмо. Любовное письмо. Заклеиваешь желтый конверт и предаешь себя капризам судьбы. Письма пишут не для того, чтобы заглушить одиночество, а чтобы запечатать его.
Такие мысли посетили меня, когда я шел один по почтовому тракту. Мне вспомнилось письмо, которое Гёльдерлин адресовал поэту Казимиру Ульриху Бёлендорффу[23]
, во время своих пеших походов по Альпам, сначала в Швейцарии, а затем во Франции: «Будь здоров, мой дорогой! И прощай! Не хочу больше плакать и все-таки обливаюсь горькими слезами. Решил как можно скорее покинуть отчий дом, и, возможно, навсегда».Но отсутствовал Гёльдерлин недолго. Год спустя он вернулся к матери, «бледный как мертвец, исхудавший, с ввалившимися глазами и безумным взглядом, длинными волосами и бородой, одетый как нищий».