На следующий день мне устроили экскурсию по Новому Орлеану. Из окон французского района, с его кружевных чугунных балконов, из дверей дымных забегаловок — отовсюду торчали улыбчивые, потные физиономии, предлагавшие зайти отведать чашечку кофе, выпить стопочку ликера, сплясать с мулаткой чувственный танец, и словно в подтверждение этих слов мелькали смуглые плечи и бедра, раздавался женский визг и старческое причитание. По узким улочкам шествовали клоуны в париках, неизвестного пола и возраста, они пританцовывали, показывали нехитрые фокусы, зазывая за собой в страну детства, трюков и вымысла, и над всем этим копошащимся человеческим раем возносился голос саксофона, который не уставал провозглашать триумф жизни над смертью — гимн восставшего черного раба. Наша машина остановилась у перекрестка, Кевин высунулся из окна, взглянул на указатель, затем обратился ко мне: «Помнишь Теннеси Уильямса? Он писал пьесы про американский Юг, и именно здесь живут его героини, с которыми случаются невероятные коллизии». Я взглянула на название улицы: «Desire». «Здесь ходит трамвай, — пояснил мне Кевин, — отсюда и название пьесы — „Трамвай „Желание““»!
Глава 47. Туда, не знаю куда
Весной 1983-го я собралась было в Москву навестить родственников. Мама сделала мне приглашение, как тогда полагалось, и ждала оформления моей въездной визы. Но вдруг пришло известие — мне отказали во въезде в СССР. Долгожданный звонок из Москвы принес разочарование и тревогу. Мама сказала, что в ОВИРе ей ничего не объяснили, только предложили попробовать еще через шесть месяцев. Полгода ждать, надеяться и не знать наверняка, впустят или нет, — хорошенькую месть придумали мне… «эти». Кто они, какие у них лица, у тех, кто рассчитал наверняка мою реакцию боли и отчаяния от того, что я не могу сама выбирать, когда увидеть маму? Кто эти воспитатели, моралисты, учителя, решившие преподать мне урок тоски по Родине? Я была совершенно выбита из колеи и кожей ощущала, что мне кто-то мстит. Я хотела знать его имя — мне было бы легче ненавидеть его. Но я не знала даже своей вины, ее мне никто не предъявил, все шито-крыто. «Боже мой, — думала я, — как все это похоже на коммунальную склоку: ты мне в борщ подсыпала, а я — тебе! Вот, оказывается, что стоит за конфликтами власти с ее гражданами: обида, ревность, зависть, короче — „бытовуха“. А я-то думала, что надо по крайней мере выдать государственную тайну! Ну кому я сдалась, да я ж правда не Мата Хари — ни телом, ни мозгами, что ж меня так мучают?»
Мне начали сниться не совсем обыкновенные сны. Будто где-то на площади Восстания ходит за мной Андропов в длинном черном пальто и держит в руках бриллиантовое ожерелье. А я, одетая в школьную форму с красным галстуком, задом пячусь от него. Так мы и движемся вокруг высотки — он наступает, я отступаю, завороженная до смерти!
Тем временем мама бегала по коридорам «Мосфильма» и искала помощи. Ей навстречу шли народные и заслуженные, премированные и всякие, и никто ничего не мог — ни помочь, ни объяснить. Она позвонила Сергею Владимировичу Михалкову: уж он-то может что-то сделать. «Ми-ми-миленькая, у меня у самого из-за сына неприятности, я с-сам не знаю, что и к-как, а тут ты…» — ответил он, заикаясь, извиняясь и отнекиваясь. Пришлось ждать.
Побродив несколько дней по горам и склонам Итаки, постояв у водопадов с зареванным лицом, выслушав от друзей слова сочувствия и гневные речи в адрес советской власти, я смирилась с ситуацией, понадеявшись, что спустя полгода она может измениться. И стала потихоньку примериваться к статусу эмигрантки, в отличие от положения просто жены американца. В те годы это было принципиальной разницей: уехать по браку или по политическим причинам. Теоретически рассуждая, те, кто выехал по браку, имели право вернуться, тогда как эмигранты — нет. Теперь это забывается, как все плохое, но до падения «железного занавеса» переезд через границу СССР был редчайшей привилегией для избранных — хотя по Конституции все граждане сохраняли право на въезд в свою страну. Как я вскоре выяснила, эмигранты делились на три волны: первая — после революции, вторая — после Великой Отечественной, третья — брежневская, в семидесятые годы. Взаимоотношения между «волнами» были напряженные, особенно между первой и двумя последующими. Первые эмигранты считали, что не уехали из России, а были изгнаны из нее — потому, наверное, и не принимали добровольную эмиграцию последних лет. И совсем другое дело — выехавшие по браку, как я: их считали просто «блатными», приехавшими на все готовое ради хорошей жизни. В отличие от эмигрантов-диссидентов, мы ничем не пожертвовали ради этой свободы — или несвободы, смотря как воспринимать. Мне неоднократно намекали или даже говорили в открытую, что я сижу на двух стульях, живя в США с советским паспортом, и призывали выбрать что-нибудь одно, как это вынуждены были сделать они.