Моя работа меня развлекала. Я научилась пользоваться компьютером и начала привыкать к нормированному рабочему дню и сидению за столом с короткими перерывами на ланч. Правда, я делала много ляпсусов — например, никак не могла найти необходимый стиль одежды. Я знала, что на работу нужно носить, скажем, черное платье, а не пестрое, как на пикник. Чаще всего я надевала в офис мини-юбку и маленькую блузку — обе черного цвета. Наконец мне сделали замечание: «Елена, вы как-то не для офиса одеты, надо строже». Я оправдывалась: «Я надела все черное». Кто-то остроумно заметил: «Можно и бикини черного цвета надеть, но это не сделает его одеждой для офиса». Вместе со мной работал молодой человек по имени Виктор, он был родом из Вильнюса и по первой профессии психиатр. Мы с ним много общались, он рассказывал мне о своих прежних годах, о работе. У него было замечательное чувство юмора, и мы часто смеялись вместе. Однажды мы решили «сфотографироваться» с помощью ксерокса, и он разыграл меня, сказав, что я получила дозу облучения, когда, положив лицо вместо листка бумаги, проехалась вместе с движущейся пластиной под вспышкой. Его юмор вообще был черноватым — это свойство многих выходцев из СССР. По его рассказам, он был уволен из специализированной психиатрической клиники после того, как на вопрос больного: «Что мне делать, доктор, — выброситься?» — Виктор ответил ему: «Ну, не знаю, может, и выброситься». К несчастью, больной в конце концов так и сделал, а Виктора после разбирательств с начальством лишили права работать в профессии. Меня он почему-то ласково прозвал «сусликом». Как-то раз во время ланча мы пошли с ним в Центральный парк, сели под кустиком на травку и стали болтать. Вдруг Виктор складывается пополам, как перочинный ножик, от мелкого истерического хохота: «Обернись скорее, там, в кустах!» Я оглядываюсь и вижу: за моей спиной сидит какой-то зверек и смотрит на нас, подрагивая своим черненьким носиком. «Кто это?» — спрашиваю я Виктора. Он хохочет еще больше: «Это… настоящий суслик! Ха-ха-ха!»
Впрочем, я так толком и не разобралась, чем на самом деле занималась наша фирма: на всем, что касалось эмигрантов, лежал налет какой-то детективности и подозрительности. (Один водитель такси, например, говорил: «Да уся дэрэвня как поехала, я тоже рэшил за кампанию. Нэ, я нэ еврэй!») Однажды хозяин отчитывал кого-то из работников за то, что тот сообщил по телефону неизвестному звонившему время его прибытия в Африку с товаром. «Ты вообще не знаешь, что у меня там за товар, может, это партия оружия!» — кричал он опешившему подчиненному. Все работники навострили уши и решили, что так оно и есть. Ничего не поделаешь: иностранец в чужой стране — или мафиози, или террорист, или революционер, особенно если это наш человек. Глядя, как я хохочу с Виктором и тщательно пытаюсь стать скромной сотрудницей офиса, хозяин приговаривал: «Ох, был бы я на месте твоего мужа, повесил бы тебя за ноги вниз головой!»
Приезжал в Нью-Йорк и наш театр — тогда я ходила смотреть спектакли. Помню, на гастролях был «Ленком». Разговаривая с актерами, я услышала, что Нью-Йорк им не нравится: «Вот в Париже Пьер Карден нас принимал… это да! А тут все ходят в шубах и кроссовках, какая-то безвкусица». Я с удивлением заметила, что мне, в отличие от моих московских коллег, этот стиль уже пришелся по вкусу — в парадоксальном сочетании несовместимого я усматривала свободу, демократичность и элемент творчества. А также уникальное американское преодоление социальности: артистизм — это победа над сословным и прочим неравенством. Ведь в Нью-Йорке каждый третий — артист.
Приезжал и театр Льва Додина со спектаклем «Звезды на утреннем небе», который в Москве успешно шел в «Современнике». Мне все время выпадало встречаться с этим театром за границей: и в Нью-Йорке, и в Париже, и даже в Австралии, в городе Перт. Забавно — я никогда не видела их ни в Ленинграде, ни в Санкт-Петербурге. Смотрели мы с Барановой пьесу про московских проституток, выселенных во время Олимпиады за пределы столицы, — и сердце разрывалось от боли. Так же рыдали мы с ней на фильме Никита Михалкова «Очи черные» и, выходя из зала, терли вспухшие веки к изумлению остальной публики. Нет, смотреть про «своих», оставшихся «там» — это на разрыв аорты! Становится жалко себя и всех нас — и маму, и папу, и бабушку, и соседей, и всех-всех, на ком лежит печать российской усталой терпеливости — начиная с великомучеников Бориса и Глеба.