И свершилось то, что и должно было свершиться: пролилась кровь, и была она так пьяняща, так сладостно горька, что даже тот, кто только вчера взял в руки саблю, упивался ею и радовался тому, что нет в его сердце жалости, а только ненависть к неверным и гоям. И да не ослабнет она и в грядущие дни его! О, если бы утративший в душе своей мог понимать исходящее от земли-матери и дарующее и слабому ростку нечто от солнечного света! Но нет, коль скоро что-то подобное и случится, все ж не согреет остывшую душу, она так и станет пребывать в жестком утеснении, пока Господь не призовет его к суду вышнему.
Рабе Хашмоной был чрезвычайно доволен тем, что происходило в городе. Собственно, он для этого и поспешал в Семендер, для того, чтобы исполнить то, что было ему поручено святыми братьями. А сказано ими было, что род Песаха должен прекратить свое существование на земле, а Семендер исчезнуть с лица земли вместе со всеми теми, кто жил в нем, не делая различия меж иудеями и агарянами. Так надо!.. Благость не даруется свыше, но приходит к истинному иудею лишь через страдание.
Едва только сторожа и все те, кто присоединился к ним, расправились с христианами, не милуя ни старца, ни малое дитя, как возгорелось в разных концах деревянного города. Огонь, подгоняемый шальным, невесть откуда налетевшим ветром, распространялся стремительно, и вот уж не было никакой возможности бороться с ним. Впрочем, никто и не старался укротить его, как если бы так было предначертано небом. Люди и не пытались что-либо вытащить из горящих домов, высыпали на улицы, стояли каменноликие и уж ни о чем не думали и ни к чему не стремились, само отчаяние в них не было обжигающе горячим, а каким-то странно холодным, остужающим в душах. Они смотрели на горящие домы и ждали конца света, о чем на всех углах кричал сумасшедший дервиш. Никто не знал, в какую пору он появился на городских улицах, и всяк, хотя бы и невольно, думал, что он, скорее, отпущен был с небес, возможно, и не с тех, божественных, а с ближних, управляемых сатаной. Но даже и догадываясь про это, никто не осмеливался поднять на него руку, как если бы ему помогали джентернаки. А они-таки помогали ему. Кто-то видел, как дервиш парил над улицей, взмахивая худыми длинными руками и блестя алыми угольками бешеных глаз, и от тех угольков возгоралось все в новых и новых местах. Но даже и узривший сатанинскую суть дервиша не осмелился ничего сказать против него, разве что на сердце у него сделалось еще больнее и горше. А что же сам рабе Хашмоной? Он был доволен собой, стирая с лица земли то, что зрилось ему противным разуму. Он и в прежние леты не однажды удивлялся союзу меж иудеями и агарянами и не верил, что ему суждена долгая жизнь. Он знал, что еще во времена Пророка случилось в Медине первое кровавое столкновение между правоверными и иудеями. Знал он и про то, что экзарх Парасской общины иудеев Мар Зутра был повешен Хосроем Ануширваном. И теперь, оказываясь среди правоверных, он кричал, что во всем виноваты иудеи, и он сам слышал, как раввины подстрекали простой люд жечь мечети, словно бы те были исчадием ада, и призывал агарян убивать иудеев. И, когда в конце концов сбитые с толку правоверные взялись за мечи и пошли убивать иудеев и жечь их домы, он испытал неимоверную радость, точно бы все, что ныне происходило, было во благо не только ему одному. «Вот и хорошо! — блестя сумасшедшими глазами, восклицал он. — Вам только и не хватало испить из чаши страдания». Будучи человеком рассудочным и холодным, понимающим про интересы святого братства, он совершенно спокойно наблюдал за тем, как гибли его соплеменники. Впрочем, однажды что-то стронулось в его сердце, это когда он увидел, как молодая мать, держа на руках ребенка, не дожидаясь, когда чужие руки подтолкнут ее к огню, сама шагнула за порог горящего дома. Он успел увидеть ее глаза, в них был не только страх, но еще что-то обращенное к нему, как если бы она все в нем понимала и знала, кто он есть на самом деле и отчего он желал гибели своему племени. Ему стало страшно и на какое-то время он сделался вялым и слабым и ни к чему не способным, стоял и смотрел на объятый пламенем дом и мысленно видел ту женщину и хотел бы объяснить ей, отчего он поступил так, а не иначе. «Я не мог иначе, — говорил он с тоской, вдруг навалившейся на него. — Вы все должны погибнуть, чтобы в силе и славе восстать в грядущие леты». Впрочем, душевная слабость, которая посетила его, держалась в нем недолго, ушла вместе с женщиной, рожденной в его ощущениях, а та ушла, так ничего не и не сказав ему, точно бы даже не обратив внимания на его стремление что-то объяснить ей. «Ну, что ж, — едва ли не с облегчением пробормотал он. — Тем хуже для нее…»