Песах, следуя традициям, по ним жило его племя, ценил лишь то, что касалось реалий быта, и могло повлиять на него в ту или иную сторону. И ни разу сомнения не потревожили его. И теперь они, коль скоро и коснулись чего-то в душе, то лишь с самого края, не страгивая в нем. Другое дело, что общинность, которою гордилось его племя, вдруг показалась ему не такой уж надежной. А и впрямь: если он сам за себя и много меньший его тоже сам за себя, то кто же тогда за всех? Хаберы? О, нет, уж он-то знает, как извилист их ум. А может, Бог? Если бы так! Только он не привык полагаться на Него. «Это рабу пристало верить в небесную жизнь, но не мне, не подобным мне, осознавшим свое назначение на земле не вчера и не сегодня, тысячи лет назад, когда воссияла звезда небесного Иерусалима. Иль не тогда было дано людям моего племени: вы избраны Богом, и потому богоподобны, и все, кто посмеет усомниться в этом, примет смерть лютую. Так записано в скрижалях Времени. А это значит, не в царстве Хазарском дело, оно может погибнуть, а может через малое ли, великое ли время возродиться в другом месте и сделаться еще более могущественным».
Песах подумал об этом с облегчением, тогда же он подумал о царской казне, сокрытой в пещерах. Про нее известно малому числу избранных. При надобности они могут воспользоваться ею. Война есть война, и он, как ни печально, тоже смертен. Впрочем, смертен ли дух его, обретший никому не подчиняемую силу? Пожалуй, нет. Неважно, где потом будет пребывать дух: в райских ли кущах, а в них Песах не очень-то верил, считая сказкой, сочиненной для слабых, иль, освободившись от тела, станет витать над землей, следуя как тень за кем-то из иудеев, осознавшим себя поднявшимся над людьми, пребывающими в душевной и телесной слабости. Он всегда поможет такому человеку, проведет его великими путями Судьбы.
В шатер вошел везирь, низко склонил голову перед повелителем Хазарии, слегка удивленный отчетливо зримой тенью, легшей на лицо Песаха, сказал осторожно:
— Те, двое, прибегшие из Булгара, ждут твоего решения.
— Они не достойны жить среди людей. Разве не так?
— Так, царственный. Они находились возле своего бека Махмуда и должны были умереть вместе с ним, но предпочли жить. Я пойду распоряжусь?
— Да, конечно.
Ахмад покинул шатер так же бесшумно, как и вошел в него. Он испытывал странное чувство, точно бы разглядел в правителе нечто такое, о чем и не догадывался, и это, увиденное внутренним зрением, не обрадовало, помнилось придавившем сущее в мэлэхе. «Видать, пустил он в свое сердце джентернаков-оборотней, те и мучают его, лишают покоя. А ведь все идет как надо. Иль устоять малому числом войску росского кагана против воинов Пророка? Небось легко побьем россов. Нет, не это беспокоит правителя, что-то другое… Как если бы он утратил опору в жизни». Уж не раз Ахмад замечал: исчезла страстность, с которой мэлэх решал царственные дела. И в глазах нет прежнего блеска. «Худо это. Худо». Мыслил так-то, а в душе все что-то ворочалось, вдруг да и открывалось дальнее, сияющее, дух захватывало. Неужто и впрямь такое возможно? А почему бы и нет?.. Но тут же и усмирял растолкавшее, говорил чуть слышно: «Может, я ошибаюсь?»
Если бы Песах знал про мысли везиря, разгневался бы. Не хотел, чтобы кто-то угадывал происходящее в нем. Это началось не сегодня и не вчера. Еще царь Иосиф говорил своему любимцу: «Не могу понять, что ты из себя представляешь? То светел, как утрення заря, чист ликом, а то странно темен». Случалось, Песах обижался на Владыку, но ничего не менял в себе, оставался сдержан даже с теми, кто был ему по нраву. Впрочем, это касалось лишь жен его, детей его, да и то лишь в пору, когда на сердце было томяще сладко.