И вдруг Светлане показалось, что она опоздала, что уже нет в Никоновском переулке того зеленого, в два этажа, с вынесенной за пределы лестницей, с антресолями и крохотными балкончиками домика — сломали, наверное, и поставили огромный безликий дом, в котором все одинаково — подъезды, парадные лестницы, цвет квартирных дверей… И она пошла. И она шла все быстрей и быстрей, забыв надеть шапочку и застегнуть пальто — опять падал снег, густой, медленный, и сверху все было бело, а тротуары и шоссе оставались черными, потому что снежинки, эти огромные снежинки таяли, еще не долетев до асфальта, и оседали вниз — уже каплями. Но такое состояние не могло продолжаться долго. И от быстрой ходьбы, почти бега, и прохлады Светлана успокоилась. И потом она села в троллейбус — первый, видимо, на этой линии, потому что и народу было очень мало, и салон троллейбуса был еще чистым, и у водителя, который объявлял остановки по радио, голос был по-утреннему свежим и бодрым, и говорил он с удовольствием, как будто радовался началу дня и любимого дела. За окнами троллейбуса, еще не забрызганными грязью, катилась навстречу и по бокам огромная заснеженная, неторопливая в это утро Москва, знакомая и понятная до крохотного киосочка, в котором уже сейчас торгуют «мишками» и «трюфелями» поштучно, театральными билетами, спичками, шнурками для ботинок и губной помадой. И шелест мокрых шин по мокрой мостовой, и шорох мощных надежных электромоторов троллейбуса, и голос водителя, и снег, и то, что было пережито за эту ночь, и то, что она едет сейчас в Никоновский переулок, — поселили в ее душе какое-то взрослое, светлое спокойствие, полное уверенности и надежды. И Светлана даже подумала мельком, что прошло ее бездумное девичество и начинается зрелость. Потому что, наверное, зрелость так и приходит — с полновесности и значения каждого звука, каждого запаха, с четкости мысли и ясности желаний. Переулок был на месте. И дом стоял, нетронутый и еще уверенный в себе, словно твердо был убежден, что Москве невозможно без него. И на месте была бабушка. И в ее крошечной гостиной на столе, за которым Светлана когда-то сидела с Декабревым, стояла маленькая елочка.
Она провела здесь целый день, только однажды выйдя, чтобы позвонить маме из автомата на углу. Ее поили чаем с вишневым вареньем, угощали ватрушками. И как-то неожиданно для себя Светлана рассказала бабушке обо всем: о Барышеве, о том, что Декабрев и Барышев — одно, один мир. Рассказала даже и о том, как решилась, как ехала сюда. И ей было легко говорить здесь все, что легло на душу, не пытаясь что-то замолчать, не дипломатничая. И бабушка глядела на нее мудрыми, добрыми глазами, которые видели все на свете и все понимали. Только об одном она не могла сказать — о том, что до ощущения горя жалела она, что прошло ее детство без этого дома, что теперь уже не вернешь ничего — время миновало, что уже не соберешь в кучу всех самых нужных сердцу и уму людей под одной этой крышей.
Поздно вечером она вернулась домой. И ночью ей снилось, что Барышев бежит к самолету, застегивая на ходу меховую куртку. Откуда ей было знать, что одежда у него для полетов совсем другая.
Обычная работа — выруливание, взлет, набор высоты… На восьми тысячах ушла вниз облачность. Открылось чистое темно-синее небо. Тень от истребителя в непривычной близости катилась по бесконечному холмистому полю облаков, напрочь закрывших землю. По времени и по курсу Барышев знал, что кончился материк и теперь он идет над прибрежными водами на северо-восток. И эфир был чист — впервые для него — только его голос да голос КП царил во всем этом огромном, насыщенном солнцем и блеском облаков пространстве. И он не вспоминал более ни о кофе, который так и остался остывать в дежурном домике, ни о прошлом, и просто был горд и рад, что не кто-то другой, а именно он сейчас в небе, один во всем бескрайнем небе, если не считать пилота в машине, идущей где-то впереди него. Ему не надо было притворяться, здесь никто бы не мог увидеть его со стороны, он гордился собой.
Когда Барышев совершил посадку, выключил турбины, наступила иная, не похожая на ту, что была в полете, тишина. Там тоже была тишина — хотя и работали турбины и радио, немо катились навстречу облака, молча поворачивалась внизу земля, похожая на рельефный макет, там он держал эту тишину где-то глубоко в своем существе — даже стука сердца не слышал. Здесь была иная тишина, в которой жили голоса механиков, скрип снега под их тяжелыми меховыми сапогами, рокотал в отдалении двигатель, и казалось, слышался даже шорох воздуха. Барышев помедлил немного в кабине, привыкая ко всему этому с какою-то грустной радостью.