И Кулик поймал себя на том, что волнуется. Он с какой-то полузабытой остротой ощущал под своими холодными ладонями полированную твердость руля. Могучий гул двигателя и всей хоть и незагруженной, но тяжелой машины пронизывал его, наполнял тело упругой силой. И дорога, прямая и стремительная, среди темной зелени тайги, словно горная река, почти ощутимо хлестала в широкое, промытое, казалось, способное вместить весь окружающий мир, изогнутое лобовое стекло «Колхиды», и просторно было в его душе и широко. И когда он поймал себя на этом ощущении, то никак не мог понять причины этого своего состояния. Откуда-то из глубинной тайны его природы рвалось это физическое ощущение простора, движения и этой широты, похожее на предчувствие какого-то важного события или встречи. Может быть, в кровь далеких-далеких предков Кулика проникло мятежное дыхание океана — дремало оно многие века и вдруг вот ожило в нем. Так подумал было Кулик и усмехнулся своим мыслям: непривычно было ему думать так и трудно.
Два километра он пролетел единым духом, выжимая из машины все и понимая, что нужно остановиться, привести в порядок нервы и душу. И, заметив издали на фоне темной, мокрой зелени еще один белый километровый столбик с синим, словно развернутая книжечка, жестяным флажком, стал притормаживать и остановился вровень с ним, заглушил мотор и спустился на асфальт. Серебряная водяная пыль, поднятая колесами, еще дымилась над асфальтом позади, по стеклам кабины, по крашеному железу дверок стекали струйки ставшего водой тумана. Сорок восемь километров отделяли Кулика от моря. Он постоял перед столбиком молча, пока слух его не начал различать после гула двигателя, как шелестит листва на деревьях и как падают на мокрый асфальт капли с машины. И закурил. Потом он пошел по обочине вдоль шоссе вперед. Шел не торопясь и не оглядываясь. И только минут через десять остановился и оглянулся. «Колхида» показалась ему маленькой-маленькой.
Однажды в детстве Кулик с товарищами заплыл на лодке далеко-далеко, почти на самую середину широченной реки. А потом они принялись нырять с лодки. Сначала было жутковато. И, выныривая, мальчишки судорожно цеплялись за борт лодки — бледными были все до одного, и глаза у всех сверкали, и дрожь всех била, и храбрились все из последних сил. И как-то, не то в третий, не то в четвертый раз, Кулик заставил себя не хвататься за лодку. И он начал грести против течения. Оно относило и относило лодку за его спиной, а он не оглядывался столько, сколько хватило духу, а потом оглянулся. И не видно было берегов с воды, и лодка показалась ему более недостижимой — лодка и маленькие фигурки голых мальчишек. Видел он, как, замерев, стояли они и смотрели на него неподвижно. А он вдруг почувствовал, какая под ним глубина: теплая, в сущности, вода обдала его снизу, с неведомого дна глубинным холодом и холодным кольцом сомкнулась вокруг горла.
Это мгновение, когда он даже забыл, что надо шевелить руками, запомнилось ему на всю жизнь. Потом он рванулся к лодке, а ребята там в ней кинулись к веслам и принялись грести ему навстречу. Когда он наконец перевалился через борт на горячее от солнца днище, оказалось, что их порядочно отнесло вниз, ниже утеса и ниже города; отсюда был виден порт — огромные самоходки, тяжело осевшие в черную (против солнца) воду под грузом леса и угля, да портовые краны, похожие на доисторических животных.
Им ни за что бы не выгрести было. И только катер водной милиции выручил всю компанию. Он неслышно подошел борт о борт. И ладный молодой сержант перепрыгнул к ним с катера. Лодку катер взял на буксир.
И вот теперь нечто похожее ощутил Кулик. Он снова закурил, потому что первая сигарета кончилась, и еще раз усмехнулся над самим собой. И только потом, пройдя перевал, миновав поселок, неторопливо перемешав колесами длинную, повторявшую извивы огромного распадка дорогу и выкатившись на широкую и гладкую, до самых скал, песчаную косу, остановил машину. Он понял — то, что с ним произошло по дороге сюда, за все сорок восемь километров перед морем, было ощущением свободы. До чего истосковался он за два с половиной года колонии и шесть месяцев больницы по этой свободе, и до чего все трудно было, все, связанное с ними. Он сошел на песок, решив, что не поедет в общежитие, не поедет никуда, а останется здесь. Никого не хотел видеть и ни с кем не хотел говорить.
Еще не смеркалось. Здесь, на открытой косе, было даже светлее, чем на шоссе. И он пошел по серому песку вдоль гребня из водорослей и ракушек, и море, простиравшееся до самого горизонта, было тоже серым, только чуть-чуть темнее, чем песок, и спокойным.
И Кулик думал, что странно это — чувство свободы. И грустно оно было до того, что временами перехватывало дыхание, и он ничего не слышал. Он насобирал сухих водорослей, неизвестно как попавших сюда веток, нашел два ящика. И развел огонь. Пока крохотный на огромной косе костерок разгорался, он еще раз прошел по берегу, подбирая связки мидий, редкие здесь раковины гребешков.