Он легко опустил свое сухонькое тело на стул рядом со стулом Барышева.
— А вот Рахмангулов не похож — у него нос короче и взгляд иной.
Полковник взял из подставки простой карандаш и осторожно и неумело поправил рисунок, чуть касаясь бумаги. Помолчал. Потом нашел шарж и на самого себя — Барышев сделал это просто так, не для газеты. Но листочек лежал тут же, в общей стопке. Крохотный человечек с мужественным лицом и с широкими погонами на узких детских плечах.
— Знаете, Барышев, — сказал он. — Я ведь никогда не думал, что сделаюсь летчиком, высоты боялся. Однажды еще в Таджикистане мне пришлось по карнизу пройти — с полной выкладкой, да еще и с карабином. Так я несколько раз умер там живьем, умер от страха. Но тогда я решил, что задавлю в себе этот дикий страх. И моим первым самолетом стал Р-пятый. У него колеса были, как у автомобиля завода «Русобалт». Потом уже — И-четвертый, И-пятый… Вы знаете эти машины?
— Я читал о них…
— Жаль. Надо было сохранить их. Не по одному экземпляру, а побольше. Не так уж много места они заняли бы. И «курносые» должны были остаться. Я ведь и войну начинал на «курносом».
Барышев недоумевал, отчего это так разговорился полковник. Терялся в догадках. Даже подумал было, не несчастье ли еще какое-нибудь, но успокоился на этот счет — несчастья больше ждать ему было неоткуда, только от самого себя. А за себя он был спокоен.
Полковник сказал, обращаясь к курсантам, занятым стенгазетой:
— Товарищи, кто закончил, может быть свободен.
Постепенно все разошлись, только один еще, эскадрильный остряк, топорщил хрящеватые уши над столом, но и он скоро вынужден был уйти.
В памяти нескольких выпусков училища полковник остался как человек сдержанный и замкнутый. И, как это ни странно, никто не знал о нем житейских подробностей, хотя обо всех преподавателях и командирах да и о жизни замполита училища знали все. Это уж как водится.
О замполите, правда, знали одну подробность, которая скорее походила на легенду, чем на действительно существовавшее обстоятельство. Он был когда-то знаком со Сталиным.
— А вы, Барышев, — между тем сказал полковник, — будете хорошим летчиком. Я не знаю, что привело вас в училище, осознанное желание, военкоматская ли воля, случай. Но летчиком вы будете хорошим.
Барышев не знал, куда девать глаза, как держать руки. Такие слова не выслушивают по стойке «смирно». И полковник разглядывал его неторопливо и усмехнулся, чуть дрогнув сухими бледными губами.
— Не каждому человеку можно сказать такую правду, — произнес он. — Но вы — сильный и недовольный собой человек — вам сказать можно. И потом, каждый умный человек знает свою стоимость точнее других. И не надо стесняться этого знания самого себя. Вы согласны со мной?
Барышев не смог ничего ответить, только голову поднял да едва не сломал в пальцах карандаш.
Полковник вздохнул, положил ладошку на стол, плотно прижимая ее, встал.
— Проводите меня. До вечернего построения еще десять минут.
Они молча прошли по пустынным коридорам учебного корпуса и мимо дежурных, мимо знамени, спустились по широкой мраморной лестнице в темный сад. И внизу полковник сказал:
— Вы совсем не получаете писем, Барышев. И не пишете сами. Это правда?
— Да, товарищ полковник, — тихо ответил Барышев.
— Ну что же. Дело ваше. Но это тяжело. Придет время, и вы поймете, как это тяжело и не нужно.
И видя, что курсант его не понимает, добавил:
— Я имею в виду одиночество…
Барышев подумал, что полковник знает о нем все — это не составит труда узнать подробности. В отделе кадров есть его биография. Но он как будто знал больше, чем можно написать в анкете.
— Когда-нибудь вы поймете, Барышев, — говорил между тем полковник, — что это очень плохо, когда некому писать и не от кого ждать писем…
— В моей жизни, — сказал Барышев тихо Чаркессу, — был один человек. Он сказал, что летать одному нельзя. А я летал один, даже в двухместной машине. И теперь все начинается сначала…