Читаем Иго любви полностью

В провинции публика не любит повторений. Репертуар быстро меняется. Нынче трагедия, завтра комедия. И над всем царит остроумный, непосредственно веселый, наивный водевиль. Надежда Васильевна по контракту должна выступать во всех пьесах, даже в водевилях. И талант ее развертывается многогранный, многоликий, сверкающий, гибкий. Кто мог бы думать, глядя на страстную Тизбуили скорбную Марию Стюарт, исторгающую слезы у зрителей, что эти же люди будут помирать со смеху, когда премьерша изобразит старую деву в водевиле Она его ждет?

Но и к водевилю Надежда Васильевна относится серьезно. Она дает типы, намечает яркие образы. Иногда дамы из публики с ужасом узнают на сцене своих подруг… Обиженный муж, крутя ус, подходит на другой день на гулянье к артистке и язвительно говорит: «Однако вы ловко изобразили Анну Павловну!»

— Да? — весело подхватывает артистка. — Вы узнали? Очень рада… Стало быть, сыграла недурно…

Она суеверна до смешного, верит в карты, верит во все приметы. Как пятнадцать лет назад, ее бьет лихорадка в день первого представления. Она ничего не ест, только пьет крепкий кофе. Она ничего не понимает, что ей говорят. Она вся словно сжалась в комок. За кулисами трясется, ожидая выхода; крестится, не замечая окружающих; шепчет без смысла и без связи какие-то обрывки молитв…

Но вышла на сцену, заговорила. Страх исчез. Она опять не она. Другое лицо, другой голос, другая душа. Полное перевоплощение. Нервы напряжены, как струны. И странно! Она часто играет на спектакле совсем не так, как играла вчера днем, на генеральной репетиции. Другие жесты. Другая интонация. Новые, счастливые штрихи. Точно кто-то другой говорит за нее, делает тот или другой жест. И все выходит лучше. И это именно то, что надо.


По субботам и под праздники театры запирались. Надежда Васильевна все вечера проводила с Опочининым. Это были их лучшие часы. Он садился в своем кресле у камина, вытянув к огню изящно обутые ноги. Он пил чай из своей чашки. Ему подавали его трубку. У Надежды Васильевны только ему разрешалось курить, и Опочинин это ценил.

В его шумной, пестрой жизни, полной банальных речей и ненужных отношений, неизбежных условностей и официальных знакомств, давно надоевших связей и показной дружбы; в этой светской жизни, где он изнемогал, как странник в пустыне, — интимный уголок у топящегося камина являлся оазисом, к которому стремились все его мысли, куда он приносил непогасшие порывы души, не желавшей стариться; где он хотел нравиться, пленять, быть молодым, красивым, страстным, вопреки неумолимым законам неизбежности; где он забывал, что он — глава губернии, лицо ответственное и связанное по рукам и ногам всевозможными отношениями; где он отрекался от себя, от стареющей жены, от взрослой дочери, даже от любимицы Мерлетты; где, словом, он переставал быть самим собой. Его любовь и ее страсть ткали волшебные узоры сказки, вписывали яркие страницы романа в скучную книгу жизни.

Она ходила рядом, грациозная, гибкая, шурша накрахмаленными юбками; скрипя шелком лифа; всегда нарядная, всегда желающая нравиться.

Она при нем подтягивалась вся, внутренне и внешне, следила за каждым своим движением, за каждой фразой. Она не позволяла себе ни одного резкого слова, ни одного вульгарного выражения, которые так часто непроизвольно срывались у нее за кулисами или в актерской среде. Она не уставала восхищаться его породистым лицом, его маленькими руками, его холеными ногтями, его манерой говорить и двигаться… Как в Хованском, она ценила в нем породу. Сама она мало говорила, заставляя его рассказывать. Он охотно делился с нею впечатлениями дня… А часто она ничего не слышала. Она слушала только его голос. Он предавался воспоминаниям. Он говорил ей о придворных связях; передавал придворные анекдоты и сплетни; делал блестящие характеристики всех известных лиц. Он незаметно для себя импровизировал, увлекался, создавал никогда не бывший роман. Он кокетничал и в этих воспоминаниях. Это было его своеобразное, дорогое ему творчество.

Но больше всего Надежда Васильевна ценила его молчание. Обнявшись, сидели они на диванчике, перед гаснувшим камином. В расстегнутом мундире (тугой воротник так больно подпирал шею) он полулежал, прислонившись головой к ее плечу. Ее рука трепетно гладила его редеющие волосы, его еще гладкое лицо. Их души сливались в сладком чувстве смутной печали. И не хотелось говорить. Вспыхивали беглые мысли. Гасли внезапные желания. Реяли неясные грезы. Это был сон души. Это была поэзия.

А сладкая печаль росла. И души тонули в этой безбрежной тоске. Как волны вставали и падали вновь призраки воспоминаний… Все было и ушло… Уйдет и это… Гаснут уголья в золе. Погаснет и счастье.

И точно прочитав один в душе другого, во внезапном взрыве страсти они сливались в объятии, прижав уста к устам. Но не было здесь чувственности и сладострастия. Это был инстинктивный порыв смертного к бессмертию. Это был страстный протест против неизбежного и неумолимого. Это была жажда забвения. Тоска о Вечности.


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже