Читаем Иго любви полностью

А Вера, разбитая внезапной смутой, вспыхнувшей в душе ее, легла на кушетку и задумалась.

Это были первые слова любви, которые она слышала, — красивые, смелые, волнующие слова, не похожие на застенчивые признания Феди Спримона и на робкие речи ее мужа, когда он в то памятное утро просил ее быть его женой. Да, эти слова опьянили ее. Она их любила, она их переживала вновь и вновь, закрыв глаза… Они звучали… Они были так красивы, эти слова любви! И она поняла теперь, что ей в ее убогой жизни придорожного цветка недоставало именно этих слов, за которыми таилась и трепетала страсть.

Почему она его отвергла?

О, конечно, он не мог ей нравиться, и его ласки вызвали бы в ней такое же отвращение, какое вызывали ласки барона. Но можно ли оставаться равнодушной к человеку, который так красиво любит и так красиво говорит?

Теперь у Веры розовело лицо, и сердце билось, когда на дороге вдали, окруженный столбами пыли, показывался экипаж Лучинина. Она ждала его с трепетом, и он слишком хорошо знал женщин, чтобы не видеть ее смятения. Но то, чем он владел сейчас, было так редко и прекрасно, что он не решался нарушить таинственного очарования этого робкого сближения. Ему нравилось обманывать себя. Ему нравилось быть наивным и верить, всегда верить в чистоту своих намерений. И Вера, какой она была сейчас, — чистая, бесстрастная догматичка, добродетельная бессознательно, — о, как любил он ее именно такой!

Он ездил теперь почти ежедневно и читал Вере все, что волновало тогдашнее общество: Колокол, Полярную Звезду, которые он получал тайком из-за границы, затем Современник, стихотворения Некрасова, повести Тургенева. У них были одни и те же вкусы. Помяловский с его Молотовыми Мещанским счастьемне произвел на них обоих впечатления, как не нравились им обоим рассказы Слепцова. Деревня, в которой он прожил полжизни, и которую она совсем не знала, была чужда им обоим. Но чарующая прелесть тургеневских романов, печаль дворянских гнезд и утонченная любовь их обитателей — вот что трогало их обоих до слез.

Лучинин радовался любознательности и необыкновенной восприимчивости Веры. Он первый оценил ее природный ум. Узнав, что она в институте любила историю, он стал читать с нею Бокля и Дреппера, потом Луи Блана. Целыми часами занимались они, потом шли гулять в поле. Вера доверчиво опиралась на руку Лучинина, и он с нею теперь любовался теми закатами, которые когда-то так тревожно волновали Надежду Васильевну.

Чтобы дать Вере отдохнуть от Дреппера и Бокля, Лучинин читал ей по-русски Вечного жидаСю, которым зачитывалась тогда вся провинция. И душа Веры расцветала от этой романтики.

Потом он принес ей Бальзакаи Жорж Санд, которых в девушках Вера не смела касаться. Лучинин читал эти романы в подлиннике, вслух, что усиливало и без того глубокое впечатление. И целый мир открылся перед удивленной женщиной — мир знойных страстей и высоких чувств. Как восторгала ее Лелия! Как волновала ее Индиана! В судьбе этой героини она видела отдаленное сходство с собственной судьбой, хотя кроткий барон так мало походил на ревнивого Дельмара. И кругом не было никого, кто напоминал бы изменчивого Стениоили соблазнительную Пульхерию, сестру и соперницу Лелии. И сам Лучинин с большой натяжкой подходил к пленительному образу- мрачного и таинственного Тренмора. Но уж такова сила истинного таланта, что на страстную песнь об освобождении женской души от ига традиций и предрассудков во всех самых глухих медвежьих углах ответным звуком дрогнули струны всех женских душ, какая бы скромная доля ни досталась им в жизни.

Странно и властно волновало Лучинина волнение Веры. Он им гордился. Да, он, а не кто другой вызывал его своим прекрасным чтением, он, а не кто другой знакомил Веру с властительницей дум. Он один видел, как алело алебастровое лицо Веры, как, полуоткрыв губы, словно томимая жаждой, она роняла иглу и поверх его головы глядела в волшебный мир ей недоступных чувств. И в этих глазах он первый подметил божественную искру пробуждавшейся мысли и невольный трепет перед грядущим расколом и борьбой, которые эта проснувшаяся мысль внесет когда-нибудь в ясную и суровую душу, преклонившуюся перед догматом.

В этом было что-то опьяняющее. Это было своеобразное творчество — чувство Пигмалиона, пробуждающего Галатею. «Я работаю для другого, — говорил он себе в минуты отрезвления. — Галатея проснется когда-нибудь. Но не для меня».


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже