Северянин уехал, но продолжал незримо присутствовать и по другую сторону новой границы, в российском культурном пространстве. Чуковский в дневнике 3 января 1920 года записал: «Мережковские уехали. Провожал их на вокзал Миша Слонимский. Говорит, что их отъезд был сплошное страдание. Раньше всего толпа оттеснила их к разным вагонам — разделила. Они потеряли чемоданы. До последней минуты они не могли попасть в вагоны... Мережк[овский] кричал:
— Я член совета... Я из Смольного!
Но и это не помогало. Потом он взвизгнул: Шуба! — у него, очевидно, в толпе срывали шубу.
Вчера Блок сказал:
— Прежде матросы б[ыли] в стиле Маяковского.
Теперь их стиль — Игорь Северянин».
В зарубежье Игорь Северянин много работал, писал не только поэзы, но преуспел в сложных стихотворных формах, изобретателем многих был сам, о чём подробно рассказал в «Теории версификации». Его автобиографические романы «Роса оранжевого часа», «Падучая стремнина», «Колокола собора чувств» нашли и заинтересованного читателя, и «иронящую» критику. Встречавшийся с поэтом во время его поездок по Югославии Василий Витальевич Шульгин вспоминал: «В эту свою пору он как бы стыдился того, что написал в молодости; всех этих “ананасов в шампанском”, всего того талантливого и оригинального кривлянья, которое сделало ему славу. Славу заслуженную, потому что юное ломанье Игоря Северянина было свежо и ароматно. Но прошли годы: он постарел, по мнению некоторых, вырос — по мнению других. Ему захотелось стать “серьёзным” поэтом; захотелось “обронзить свой гранит” [выражение Василия Шульгина]».
«К смиренью примиряющей воды», к «соловьям монастырского сада», к мечте о «воспрявшей России», к «любви коронной» обращается Северянин. Он обрёл то «лёгкое и от природы свободное дыхание», которое, как отмечал Николай Оцуп, редко встретишь у современных поэтов. По воспоминаниям Арсения Формакова, известно, в каком порой тяжёлом состоянии находился поэт за границей:
«В ту пору — регулярно раз в год, обычно зимой, Северянин уезжал в Европу, зарабатывая чтением стихов и изданием своих книг, где и как мог. Приходится только удивляться, как это ему удалось — при тогдашнем состоянии русских книгоиздательств за рубежом — всё-таки вы выпустить в свет семнадцать сборников своих поэз. <...> По всему было видно, что в материальном отношении ему живётся трудно, и даже очень. Сначала, как новинка, его поэзовечера в Прибалтике и Польше имели некоторый успех. Потом он стал выступать в рижских кинотеатрах, в дивертисментах между сеансами, что тогда было в моде. Старался “сохранить лицо”, требовал, чтобы вместе с ним не выступали фокусники или развязные певички. Вскоре, однако, отпала и эта возможность заработка».
Первый год, проведённый в Тойле в статусе постоянного жителя, был для Северянина тяжёлым испытанием. Он осознавал себя в «добровольном изгнании»:
К ностальгии присоединялись вполне реальные трудности оккупационного режима, а с уходом немецкой армии — военного положения в Эстонии до 1920 года. В конце ноября 1918 года Красная армия начала наступление и формально установила на значительной части территории Эстонии (в том числе и в Тойле) советскую власть. Она продержалась до февраля 1919 года. В этих обстоятельствах, окружённый беспомощными женщинами, не привыкший добывать средства к жизни иначе как поэтическим словом, Северянин даже в знакомой Тойле чувствовал себя оторванным от мира, заброшенным на необитаемый остров. Подобно Робинзону он писал записки с координатами своей хижины, переписывал несколько стихотворений для печати и рассылал на авось во все стороны света — от Риги до Нью-Йорка. Ответов не было и не могло быть — его адресаты и сами ещё не ощутили твёрдую почву под ногами — эмиграция только начиналась.
В Эстонском литературном музее (Тарту) среди уникальных материалов хранится записная книжка Северянина, по существу — конторская тетрадь. На одной из страниц едва прочитываются строки поэтического черновика: