В последний раз она плакала из-за Пашки – живущего в частном доме по соседству от интерната вихрастого парнишки с небесно-голубыми глазами, волосами цвета соломы и крайне скверным норовом. Мучилась от неразделенной любви почти два месяца: поджидала его у забора, мучительно долго придумывала, как заговорить, устроила целый наблюдательный пункт, чтобы составить график его «приходов и уходов» – в общем, честно и по-подростковому изнемогала от девичьей влюбленности.
А потом влюбленность неожиданно закончилась – Пашка на Каськиных глазах пнул щенка, она пнула его – Пашку – по яйцам, а через час, когда сосед отошел от боли и подкопил гнева злости, заполучила огромные фингалы под обоими глазами.
«Свои» за нее не заступились – хохотали у забора вместе с обидчиком.
Сидя на жесткой кровати в полутемной комнате Яна плакала не долго, но бурно и крайне горько, а после решила, что ни один – никакой, даже самый лучший мужчина на свете, – никогда не будет стоить ее слез. Ни единой слезинки.
И ведь не плакала. Держалась, когда ее обзывали и дразнили, когда смотрели слишком пристально или не смотрели вообще, держалась, когда зарабатывала все новые синяки на тренировках – всегда держалась.
А теперь расклеилась. Нет, не рыдала, но стояла за прилавком кислая, будто погашенная, и все никак не могла понять, почему она не уедет из города? Ведь хотела, мечтала об этом, только не знала, где взять денег. А теперь деньги есть – можно просто пойти и купить билет. Выбрать направление, долго трястись на поезде с незнакомыми попутчиками, изредка попинывать тугую упакованную сумку под вагонной кроватью, смотреть в окно и знать – чувствовать всеми фибрами, – что началась другая жизнь. Не новая – старая, – но уже другая. Не здесь, не с теми же, не там же…
Думала, скрипела зубами. И не уезжала.
Яна ненавидела себя за это. За то, что тем утром все-таки вернулась на ненавистную работу, за то, что позволила директору целых полчаса высказывать себе в лицо нелестные эпитеты по поводу халатного отношения к рабочим обязанностям, пренебрежении к клиентам, неуважении к нему лично – Андрею Викторовичу. За то, что позволил лишить себя премии и даже, не в пример обычному поведению, не заступилась за себя любимую – слова ни сказала, лишь, как побитая собака, понуро кивнула.
А все, потому что ждала – а вдруг придет? Вдруг этот чертов мудак появится на ее пороге и скажет что-то такое, отчего вновь растает сердце? Иначе зачем всю ночь держал ее, как самую ценную в мире жемчужину? Зачем гладил, зачем ласкал так нежно, что она не просто поверила – доверилась ему целиком и полностью? А ведь ее никто о таком не просил…
Не просил.
А потом бросили.
Каське хотелось плакать. Прямо за стойкой, прямо перед покупателями, прямо перед директором и даже перед узкоглазым метисом Федькой. Закапать слезами свежеиспеченную пиццу и лоток с нарезанным салатом, уделать мокрыми пятнами красный передник, повиснуть на плече у Ирки, пожаловаться на судьбу Ольге. Хоть как-нибудь, хоть кому-нибудь…
И все ждала.
Мечтала дотянуться пяткой до собственной задницы и пнуть себя с такой силой, чтобы вставшие в голове шестеренки вновь начали вращаться.
«Хотел бы – пришел бы!» – отвечала себе зло, а уже через минуту вновь вспоминала теплые ласковые руки не то Джона, не то «мистера-как-его-там», не то местного, не то американца – человека, способного ладонями растворять стаканы.
А она дура-дура-дура! Кому поверила? Зачем? С какой стати?
Решено. Она пойдет на вокзал завтра. Бросит к черту ненавистную работу, соберет малочисленные пожитки, достанет из жестяной банки, куда сложила их три дня назад, деньги и уедет – да, уедет.
Высохли непролитые слезы, чуть ровнее забилось сердце – от принятого решения Яна сделалась пустой и легкой, как летящий по ветру мешок с оставшимися на дне сдобными крошками.
Лекция. И мы вновь говорили о стрессах.
О том, что сарказм и ирония на самом деле не имеют никакого отношения к шуткам, а являются лишь скрытой злобой тех, кто не умеет или боится говорить прямо, – проще говоря, «ширмой» для «лжехороших» людей. О том, что, когда кто-то говорит: «я же тебе говорил» или «я тебя предупреждал», – он всего лишь испытывает страх: «не предупредил – значит, плохой. А если меня не послушали, значит, меня не ценят и не любят». И получается, что фраза «я же тебе говорил» – не что иное, как отражение чьего-то глубоко засевшего и почти незаметного с поверхности чувства вины.