Он настоял, чтобы я снова надел сюртук и взял у него шарф, а сам облачился в старый редингот и захватил пастуший посох — можно было подумать, что до музея идти целый день, да еще и в гору. Но на деле оказалось, что музей располагался в углу двора, в старом сарае для скота между домом и конюшней, из которой, пока Гаджен возился с засовом, за нами наблюдал, тряся головой и нетерпеливо вздрагивая, коричневый пони с лохматой белой гривой. В комнате (если это можно назвать комнатой) было холодно и влажно, пахло сырой землей и старой соломой, а свет проникал из ряда маленьких грязных окошек высоко в стене, придававших помещению вид мрачной церкви. Я не мог ничего как следует разглядеть, но ощущал, что меня окружают смутные силуэты, которые при всей своей неразборчивости давали ощущение объема и присутствия и давили на меня столь же ощутимо, как толпа людей.
Гаджен нашел за дверью фонарь, зажег его с удивительной ловкостью (если учесть, что правой рукой он мог разве что держать коробок) и повесил на крюк своего посоха.
— Вы не подержите это? — спросил он. — Если я буду указывать, дело пойдет лучше.
Я поднял посох, словно он был епископский, направляя свет на сломанную черную каменную плиту, которая была прислонена к стене прямо передо мной (настолько близко, что если бы я сделал еще шаг в темноте, то непременно споткнулся бы об нее). На ней были вырезаны неровные буквы; я наклонился и прочитал:
— Это с римского кладбища у Льюс, — сказал Гаджен. —
— По-моему, это очень трогательно, — сказал я.
Он снова кивнул.
— Но Тернеру это не нравилось. Он сказал, что настоящий художник женат только на своем искусстве. Помнится, он заимствовал эту идею у такого авторитета, как сэр Джошуа Рейнолдс — Он улыбнулся и сказал: — Видите, я держу слово. Ничего, кроме Тернера! — и, резко повернувшись, двинулся вглубь.
Я пошел за ним, держа фонарь и глядя, как его желтый свет рассеивает тень. Поначалу мне пришло в голову, что я попал в пещеру какого-то безумного Али-Бабы. Вдоль стен стояли грубые полки, разделенные на прямоугольные отсеки, словно койки в каюте корабля. Они были переполнены невероятным количеством разнообразного хлама: битые горшки; костяная рукоятка ножа; подошва от старого ботинка, усеянная ржавыми заклепками; половинка черной коробки из волокнистого дерева (вторая половина, похоже, сгнила); поднос с кремневыми осколками, которые могли бы быть грубыми наконечниками для стрел, но края их были так изломаны, словно их грызла собака, а не вытачивала человеческая рука. Я не мог не подумать, что это результат какого-то умственного заболевания (на что уже намекало состояние кабинета), не позволявшего своей жертве выкинуть даже самую бесполезную мелочь и тем более — навести порядок в жизни.
Но если это и безумие, то оно придерживалось системы: на каждой секции имелся аккуратный ярлык, надписанный от руки, с указанием места и даты — «Брэйстед, 1845», например, или (здесь чернила выцвели с годами): «Тэмберлоуд, 1816».
— Это всё ваши находки? — спросил я.
Он коротко кивнул и пробормотал что-то, чего я не расслышал. Нельзя было не восхищаться его трудолюбием (но не его разборчивостью!), хотя сам он, похоже, думал, что это не заслуживает внимания, потому что двигался дальше, не меняя шага и не поворачивая головы, и ничего не сказал, пока не дошел до конца комнаты и не хлопнул рукой по полке, подняв фонтан пыли.
— Вот вам и Тернер, — гордо объявил он. — Ему это местечко очень нравилось.
Здесь я увидел предметы из четырех разных по времени экспедиций: самые ранние помечены одна тысяча восемьсот одиннадцатым годом, а самые поздние — двадцать пятым. Но все они были из одного места, обозначенного большой табличкой на стене: «Стерди-Даун».
— Он этого не говорил, потому что вообще любил помалкивать о таких вещах, но мне кажется, ему тут нравились слои, — сказал Гаджен.
— Слои? — повторил я, не уверенный, правильно ли его расслышал.
Гаджен кивнул.