— Да. Поделю с ним горькую долю! — Маша подошла ближе к Кисельникову. — Прощайте, барин, прощайте, Александр Васильевич! Никогда вас не забуду. Буду молиться и… любить! — И она вдруг, припав к молодому человеку, обожгла его страстным поцелуем, а потом выбежала из комнаты с быстротою газели.
Кисельников растерянно посмотрел ей вслед, поднялся было, чтобы кинуться за нею, потом опустился обратно, взволнованный, подавленный. Его голову наполнял какой-то хаос мыслей. События сегодняшнего вечера были так неожиданны, так непоследовательны и важны, что он склонился под их тяжестью. На щеке он еще ощущал жаркий след поцелуя.
Любит?.. И он не замечал? Бедная! Да, да, теперь он вспоминает. Эти странные взгляды, этот неровный румянец. Но как он не догадался? Надо было уйти, отдалиться. И Маше было бы лучше, да и ему. Теперь он чувствует себя словно виноватым. Но в чем его вина? Разве он хотел этого? Ничуть. Однако в глубине души шевелилось словно угрызение совести.
Кисельников облокотился на стол и погрузился в печальное раздумье. Вдруг кто-то потянул его за полу кафтана. У его ног лежал, чуть приподняв седую голову, заплаканный, непохожий на себя, Михайлыч.
— Что тебе, Иуда? — раздраженно проговорил Кисельников.
— Батюшка барин! — зашамкал старик. — Прости Христа ради! Псом твоим буду, побои, что хочешь, снесу, только прости! Ей-ей, я без умысла… Хотел лучше сделать. А теперь… О, Господи, Боже мой!.. По глупости я только. Не со зла же. Я ли тебя не люблю? Ведь сам на своих руках этаким тебя махоньким нашивал…
— Вижу, что любишь! То-то и пошел с доносом, христопродавец, — сурово вымолвил Кисельников.
— Барин! Александр Васильевич! Убей ты меня, подлого раба, только таких слов не говори. Я не со зла. Добра хотел. Богом молю, прости!
Старик стукал лбом в пол, отвешивая земные поклоны, обнимал барские колени.
Кисельникову стало жаль его. Он понимал, что Михайлыч менее виноват в этой истории, чем казалось.
— Встань! Бог тебя простит. Ну будет тебе причитать. Простил уж, так чего? Иди себе! Да больше обо всей этой гадости никогда ни слова! — сказал он.
Дядька поцеловал ему руку и присел в уголке, взволнованный, растерянный, мучимый угрызениями совести.
Назарьев и Лавишев вернулись довольно поздно.
— Ну, брат, твой князь запорол горячку, — сказал Петр Семенович. — Представь себе, еще до нашего приезда он успел уже найти секундантов.
— Ходит гоголем, но, кажется, трусит, — промолвил Назарьев.
— И как еще! — подхватил Лавишев. — Сейчас был бы готов на мировую, ежели бы не позор. Да ведь узнают, так и из полка выгонят. Стреляться должен. Ну, мы с его секундантами условились, побывали у них. Оказывается, мои приятели! Говорят про князя и морщатся. В секунданты пошли к нему потому только, что он их однополчанин. Решено: стреляться вам послезавтра, в девять часов утра, в Елагиной роще. Расстояние — десять шагов.
— Отлично!.. По крайней мере, ждать недолго, — промолвил Александр Васильевич.
Они посидели еще некоторое время, беседуя о неожиданно нахлынувших событиях, и после возгласа Лавишева: «Ах, как я хочу спа-а-теньки, спа-теньки!» — разошлись.
Ночью Михайлыч несколько раз будил Кисельникова.
— Александр Васильевич! Стало быть, из-за моей глупости ты, сердешный, под пулю?
В ответ на это его барин только брыкал ногами и вопил:
— Отстань, ирод!
Само собой разумеется, было решено, чтобы эта история не получила огласки. С Николая Свияжского было взято слово, что он никому не расскажет ничего. Печальный факт пощечины также решили замять и весь поединок объяснить ссорой «двух друзей».
XIX
В ночь накануне дуэли Александр Васильевич не ложился спать. Пара сальных свечей уже догорала, а он все еще сидел у стола, и рука его торопливо выводила строку за строкой: он заготовлял на всякий случай письма к отцу, к Полиньке, к друзьям и хорошим знакомым. Уже бледный зимний рассвет начинал проникать в комнату, когда Кисельников запечатал пакеты, крупно написал на каждом: «Передать в случае моей смерти», встал и потянулся.
«Разве прилечь?» — подумал он.
Но спать не хотелось. Молодой человек испытывал странное состояние, но менее всего в нем было места страху. Его чувство скорее походило на тихую грусть. Он отлично знал, что Дудышкин трус, а потому не даст ему пощады и будет прилежно целиться; такие люди, как князь, обыкновенно чрезвычайно дорожат своей жизнью и, напротив, всегда готовы принести чужую в жертву своему существованию.
Кисельников подошел и отдернул занавес. Поток бледных, холодных лучей заставил пожелтеть огни догоравших свеч и кинул по углам серые тени. Небо было еще хмуро, длинная улица еще полутемна, но на ней уже началось движение, силуэты людей и коней скользили бесшумно и торопливо. Было морозно и ветренно, чуждо, неприветливо. Хотелось пожать протянутую с теплым участием дружескую руку, услышать горячее, задушевное слово, быть может, пророненное дрогнувшим от затаенной скорби голосом.
Александр Васильевич тяжело вздохнул и встряхнулся.
«Э! Что за баба!» — подумал он и хотел засвистать песенку, но осекся.