Потом по-французски сказали «отбой», но Сукин этого не понял. Он стоял с умолкнувшим эбонитом в руках и смотрел себе под ноги. Свет, просеянный листвой мокрых платанов, закрывших окно кабинета своими обильными кронами, раздробился и замер подле Сукина маленькими неподвижными островками собачьих ушей и кроличьих спинок, а жил лишь один населенный мальками совершенно микроскопических пылинок световой конус, косо падавший из бокового ой-де-бефа прямо на маленький турецкий пуфик в ближнем углу. Всего этого не было, когда пять минут назад Сукин вошел сюда, и вот теперь, от внезапного полуденного прояснения небес, его сердце словно на миг замерло, и кисло-сладкое до судорог предчувствие растворения в чем-то прозрачном и невесомом охватило Сукина, как некогда, давным-давно, в Москве, на Гоголевском бульваре, с его черно-белой будочкой городового справа и старыми доминошниками слева. Спустя пять минут Сукин вышел в переднюю и принялся что-то искать в тесном пространстве между низенькой подставкой для зонтов и высокой дубовой вешалкой.
– Вы что-то потеряли? – спросил немедленно возникший за спиной Иван.
– Мои калоши, – коротко ответил Сукин.
Лакированная торпеда черного автомобиля с шелестом проплыла по уже начавшим подсыхать лужам и остановилась у парадного подъезда, как и было обещано, ровно через полчаса. Безмолвный шофер в щеголеватой клетчатой кепке открыл дверь пассажирского салона, а Сукин, уже качнувшись для первого шага, его не сделал, вдруг замерев, с одной ногой, нелепо задранной на подножку. В красно-бархатной глубине он увидел то, что не обещали, что только предвкушалось в радужной дали какого-то, возможно очень долгого и нескончаемого, как чашка детского киселя, путешествия. В автомобиле была тетя, и ничего, кроме исходившего от нее золотистого, солнечного света Сукин перед собой уже не видел. Взволнованная этой встречей не меньше подростка тетя между тем увидела ставшее полным и от этого еще более круглым и нежным лицо, все те же удивительные глаза, узкие, слегка раскосые, неизменно полуприкрытые веками, только теперь как будто слегка запыленные чем-то. Но сквозь эту пушистую новоприобретенную пыль чудесным образом пробивался точно такой же, как прежде, влажный персиковый блеск, от которого холодели губы и следом тотчас же немели пальцы и стыли виски.
– Ну что же ты... Ну иди, – наконец сказала тетя и, схватив его за мягкие резиновые ладони, втянула в автомобиль, а затем быстрым и жадным движением прижала к себе, как снегурочка, огромный, на глазах сдувающийся, становящийся снова тяжелым и маленьким, воздушный шарик. Когда машина набрала ход, Сукин вздрогнул, застонал тихонько, а потом заплакал в шелк тетиного платья, покуда она, положив руку на его шею, гладила и гладила до обморока знакомые ямочки и бугорки.
«Все такая же тоненькая и нежная, одной рукой можно...» – думала тетя.
Модест Ильич Валентинов не был поклонником грубых проникновений и не многому научил Сукина. Страсть Валентинова превращать тела своих живых игрушек в шоколадных зайцев при помощи густой пасты «Пестле» или же в ароматных сливочно-малиновых ящериц посредством набора кулинарных кремов «Хоорр» радовала Сукина лишь перспективой долгого финального уединения в горячей ванне. Катание по ромом чавкающим горкам бритых ног с последующим торможением в ликерных лужицах на животе опекуна на самом деле укачивало Сукина, а по-обыкновению венчавший ночь в кондитерской лавке несимметричный бублик двух соединяющихся сосудов даже в миг оглушающего встречного биения взаимотоков не приносил иллюзии полного исчезновения и забытия. Всегда Сукин оставался на земле, что-то чувствовал, сладость или горечь, крахмальную шершавость простыни или же масляную гладкость валентиновского бока, и ни разу за все время совместной жизни с толстогубым антрепренером у Сукина не перехватывало дыхания от предвкушения непонятного и необъяснимого, ни разу орды лесных мурашей не рождались из волн озноба, чтобы разбежаться по всему телу, и ни разу алый бутон на стебельке не взрывался сам по себе, осыпая дождем белых лепестков полного и абсолютного затмения. Но стоило Сукину лишь только увидеть тетю, зарыться головой в складки ее ландышевого платья, как свет его накрыл и растворил, так что ни тепла тетиных рук, ни горечи собственных слез он не помнил и не ощущал.
И вновь это купание в солнце повторилось уже у тети дома, когда она его, будто совсем маленького мальчика, принялась переодевать в матросский костюмчик с серебряной цепочкой и свистком. И только в третий раз, а был и он в тот день, смог Сукин дождаться тети, и вместе с ней, сложившись ножичком растаять в небесах. Так, словно щенок, подросток молча принимал все ласки и слова до самого вечера, и только в свете первых фонарей, на веранде открытого кафе, поедая купленные тетей эклеры, вдруг оторвался и, не облизывая испачканные в белом креме губы, глухим и низким от теста голосом попросил:
– Оставьте меня у себя. Пожалуйста.
– Я сегодня же поговорю об этом с Валентиновым, – пообещала тетя.