Керосинная пошлость, банальность перемен – вот что оскорбляло рыжую до слез. Тех форм и рамок, в которые выливалась ее жизнь, чтобы там навсегда застыть, подобно потерявшему после перегрева структуру и основу материалу. Восковым памятником обстоятельствам.
– Лора, никогда не покупай свежемороженую рыбу, – учила маму тетя Галя, тетя Галя Непейвода, заведующая торгом в родном Стукове. – Она свежемороженая, потому что вчера была свежеоттаявшей. И так семь раз, пока везли. Бумага, Лора. Ни запаха, ни вкуса.
И таким картоном в виде филе бельдюги, пристипомы, нототении, отходами и пищевым браком становилось еще недавно не знавшее покоя и простоя тело самой Елены Станиславовны Мелехиной, ее с рождения в вечном восторге кружившаяся голова. С той только разницей, что холодом больших разочарований или жаром ослепительной надежды обдавал девушку попеременно вовсе не капризный от неухоженности холодильник стуковского торга, а внеочередные пленумы ЦК КПСС. Черные рамочки на первых полосах газет. Смешно, но получалось именно так. И ярой активисткой, общественницей Ленка никогда не была, и в комсомоле состояла только для того, чтоб в нужном месте кто-то нужный щелкнул: «Член ВЛКСМ», – и тем не менее эти простые передергивания затвора, пересыпанья из пустого в порожнее как-то ее касались, трогали, волновали, и главное, коверкали, сушили душу. Наверное, все же из-за этих рамочек. Как будто бы окошко в новое и неизвестное, лаз, вырубавшийся внезапно по контуру первой страницы «Правды». Сердце щемило от черной ниточки на белом, и сами собою точились слезы, а после приходило такое упоительное чувство предвкушения. Надежда.
А между тем всего лишь навсего фигура. Простейший кукиш из геометрии. Прямоугольник, и больше ничего. Но если его наполнять смыслом, слезами и восторгами, то начинается ужасное и происходят вещи страшные. Вот что вдруг открылось Ленке Мелехиной – обратный знак фанфарных ожиданий.
Тетю Галю, чудесную милую тетечку Непейвода, осудили. Дали три года условно и на пять лет лишили права работать в торговле. Тот, кто затеял чистки и проверки, с копыт свалился, но тот, кто должен был еще быстрее дуба дать, взял и довел родную тетю до суда. Навеки замарал.
«А нечего одушевлять котангенсы и тангенсы, сама же и виновата, черт-те чему смысл и значение придаешь и навлекаешь беды... ты, именно ты, мякина, дура...» – саму себя казнила Ленка, и снова плакала. Ну а как же удержаться? Стоило только вспомнить об этих трижды, четырежды, десятки раз убитых морпродуктах тети Гали – пристипоме, нототении, бельдюге, бывшей когда-то рыбой, и все – немедленно горячее по жаркому, слезы на щеках...
– Да ее и свежую-то, Лора, никто там, где вылавливают, не ест...
– Почему, Гала?
– Да потому, что она щенится, Лора. Бельдюга щенится.
Как это слово в детстве поразило Ленку! Она будто наткнулась на него, однажды бомбочкой нырнув с веранды в дом, где, как обычно поздним вечером, пахло живым, сырым, тяжелым, росой из окон и простынями из углов. Щенится! Рыба щенится. Играет, как собачка, ласкается, со всеми хочет подружится. А ее багром и в сети, чтоб замораживать и отмораживать, замораживать и отмораживать, а потом тушить и жарить, в картонку превращать, в подошву... Запало слово, запомнилось.
И даже когда из-за ползучей гадины биологички смысл этого «щениться» стал низменным и примитивным – живородить, мальками разрешаться, а не икрой, для рыжей Ленки он остался неизменным, прежним. Махать хвостом и в губы мордой лезть. Тепло, и нежность, и любовь. Семья людей. Планета.
Тем гаже и противоестественней всему большому легковоспламеняющемуся существу рыжей Мелехиной было решение, принятое после очередной, второй за годы аспиранства, черной рамки. Никогда и ни за что больше не щениться.
– Лена, не надо головой пробивать стену, голова нужна, чтоб находить дверь, – сказал Станислав Андреевич Мелехин своей дочери Елене после продолжительной беседы с глазу на глаз и за закрытой дверью с Алексеем Леопольдовичем Левенбуком, ныне заведующим отделением и формально ее, Мелехиной, научным руководителем. Случилось это в конце мая восемьдесят четвертого. Одна рука подписала тетин приговор, зато другая еще проворнее сняла отцовский выговор, и тут же снова пошли разговоры о его возможном переводе в Москву, в раскрытую ветром побед дом-книгу на Калининском. И эта мысль, о том, что папа вот-вот станет замминистра, над ними над всеми, такой хороший, правильный, была последней из «щенячьих».
– Нет, Лена. Предлагать-то предлагают. Это правда. Но кто я здесь, в Москве? А в Стукове я царь и бог, и это, да ты и сама скоро заметишь, куда важнее и нужнее столичного портфеля...
Нужнее – вот что убило. Для чего эта кандидатская, вот так, вот таким образом, если нет в ней и не будет обещанья перемен, счастливого переиначиванья мира на свой, на лучший лад, а будет одно лишь голое зачетно-показательное завершение квалификационной процедуры. Лишь протокольный повод для очередного секретаря, теперь уже ученого совета, откинуть косточки на счетах: