Я проспал десять суток – двести сорок часов! Иногда, раз в пару дней, кто-то будил меня, заставлял пойти поесть. Я вставал с койки, как сомнамбула, и – небритый и помятый – тенью брел на студию, стараясь не привлекать к себе ничьего внимания. Там, в столовой, я, опустив глаза и страшась встретить взгляды студийных работников, съедал какой-то суп-лапшу и поспешно, как вор, шел назад, в «Куряж», в свою койку. Да, мне было бесконечно стыдно перед этими людьми! В павильонах студии они строили для моего фильма корабельные каюты и трюмы, кабинеты министров и причалы африканских портов. Под жарким черноморским солнцем они уставили обреченный на слом сухогруз корытами с горящим углем и сутками жили в этом чаду и копоти. Они таскали на своих плечах тяжеленные осветительные приборы, они обшивали и одевали актеров, а та, что похожа на американскую куклу и на арабскую газель, та – с черными эмалевыми глазами, с тяжелым обвалом шоколадных волос, с узкими плечиками и фигуркой золотой статуэтки – даже собирала для этого фильма тополиный пух! Как прокаженный, как упырь, как последняя бездарь, я, потупив глаза, быстро уходил со студии в «Куряж» и снова впадал в свой сон, как в наркотическое беспамятство.
Может быть, на том пути от столовой до «Куряжа» меня провожали, среди других, и ее эмалево-эбонитовые глаза. В конце концов вся съемочная группа «Моря нашей надежды» болталась на студии ничего не делая, потому что директор студии отстранил режиссера Жору от работы, а группу поставил на простой. Но, повторяю, я приходил на студию и уходил с нее с опущенными глазами и никого не видел на этом пути. И только на десятый день, в студийной проходной, я буквально наткнулся на нее, Олю, – лицом к лицу.
– Здравствуйте, – тихо сказала она, и я вынужден был поднять глаза.
Она стояла передо мной в дверном проеме проходной, как весенняя птица, слетевшая с небес на мачту заблудившегося в океане корабля. «Знаешь, – говорил мне когда-то, год назад капитан Кичин, – иногда идешь морем десять дней, двадцать, двадцать пять. Вокруг – одна вода, от горизонта до горизонта. И кажется – все, ты на другой планете, никакой земли нет и никогда не будет. И команда начинает бузить, чифирить и сучиться между собой до драк. И не хочется ничего – ни успокаивать их, ни мирить, ни наказывать. А хочется напиться до беспамятства, чтобы ничего не видеть – ни своего корабля, ни этой проклятой и зеленой до мути воды. И вдруг! Вдруг кто-то кричит: „Чайка! Чайка!“ И все выбегают на палубу, все – и механики, и кок, и даже парторг! И все видят, как летит, летит к нам первая чайка, летит и садится на мачту, и отряхивается так, как девочка перед балом. И все начинают балдеть от счастья, обниматься, орать! Пусть еще не видно земли, но если чайка к нам долетела, то – вон она, уже рядом!»
Оля стояла передо мной в дверном проеме студийной проходной – тоненькая, стройная, в белой кофточке-матроске с отложным полосато-синим воротником и в коротенькой белой юбочке, открывающей ее загорелые коленки и высокие кегельные ноги. Ее черные глаза пристально глянули прямо в мою расслабленную душу – словно выстрелили тревожным и сурово-требовательным гарпуном немого вопроса.
– Здравствуйте, – буркнул я, краснея, опуская глаза и уступая ей путь.
Она прошла мимо меня, чуть наклонившись вперед и все ускоряя шаг, словно преодолевая незримый встречный ветер. Ее пышные волосы цвета влажного каштана плыли по воздуху в такт ее летящей походке. Плетеная соломенная сумка, свисавшая с ее плеча, била ее по высокому и мягкому изгибу бедра.
– Ото дивчина! – сказал мне небритый вахтер, и это было первое украинское слово, которое я услышал после того памятного заседания редколлегии студии.
Я пришел в «Куряж», привычно брякнулся в смятые простыни своей койки, но… Я не смог уснуть. Словно морской бриз распахнул мое окно и защелкал занавеской, как парусом. Я вдохнул соленый озон штормового Черного моря, вспомнил требовательно-тревожные Олины глаза и почувствовал в себе силы жить и даже смеяться. Я встал, побрился, погладил рубашку и брюки и отправился к Збандуту. Он принял меня со стоицизмом врача, который вынужден принять уже безнадежного больного.
– Один я этот фильм спасти не смогу, – сказал я ему. – Но я знаю человека, который может мне помочь. Это режиссер Свердловской киностудии Борис Галантер.
Збандут посмотрел на меня с недоверием – он никогда не слышал этой фамилии.