Читаем Игра в классики полностью

Ему было хорошо, как бывало всегда, когда им с Магой удавалось до конца довести свидание, не поссорившись и не поругавшись. Его мало интересовало письмо брата, толстого адвоката из Росарио,[46] который извел четыре листа почтовой бумаги, чтобы напомнить Оливейре о том, что тот пренебрегает своими семейными и гражданскими обязанностями. Письмо доставило Оливейре подлинное наслаждение, и он прикрепил его скотчем к стене, чтобы друзья тоже смогли разделить с ним удовольствие. Единственно важным в письме было подтверждение о денежном переводе через черный рынок, которое его брат деликатно называл «финансовым подтверждением». Оливейра подумал, что теперь он сможет купить кое-какие книги, которые ему хотелось прочитать, и дать три тысячи франков Маге, пусть потратит их, как ей заблагорассудится, — скажем, купит плюшевого слона почти в натуральную величину, чтобы поразить Рокамадура. Утром нужно будет зайти к старику Трую и забрать письма из Латинской Америки. Выходить из дома, что-то делать, что-то забрать — все это не способствует нормальному сну. Забирать — ну и выражение. Делать. Делать что-то, делать добро, делать пись-пись, делать время, чередовать разные действия, будто тасуешь колоду карт. Но за каждым из этих действий кроется протест, потому что любое «делать» означает выйти и пойти куда-то, передвинуть что-то с одного места на другое, войти именно в этот дом, вместо того чтобы войти или не войти в соседний, то есть любое действие предполагает первоначальную недостаточность, что-то еще не сделанное, но что может быть сделано, подразумеваемый протест против ряда очевидных незавершенностей, против убывания или недостаточного количества чего-то, что уже есть. Полагать, что действие может наполнить до краев или что сумма действий может реально соответствовать жизни, достойной так называться, — иллюзии моралистов. Надо чаще отказываться от действия, потому что отказ — это и есть протест в чистом виде, а не его маска. Оливейра закурил еще одну сигарету, и это незначительное действие вызвало у него ироническую улыбку, — как бы то ни было, но ему пришлось совершить это действие. Поверхностный анализ был не в его духе, это почти всегда чревато отвлеченностью и игрой словами. Единственное, что было определенно, — это тяжесть в желудке и почти физическое ощущение, что все идет не так, как надо, и почти никогда и не шло как надо. Пожалуй, он бы не стал называть это проблемой, просто он давно уже отказался участвовать в коллективной лжи и отверг ожесточение одиночества, от которого спасаются изучением радиоактивных изотопов или анализом деятельности президента Бартоломе Митре.[47] Если он что и выбрал еще с юности, так это не самоутверждаться за счет быстрого и жадного накопления «культуры», излюбленный прием среднего класса Аргентины, применяющийся для того, чтобы занять свое место в реальной жизни страны или еще где-то и считать, что ты защищен от пустоты, которая тебя окружает. Возможно, благодаря именно такой системе самооценок, как говорил его друг Травелер, ему удалось избежать вступления в орден фарисеев (куда входили многие из его друзей, в основном по доброй воле, возможно и такое, имеются примеры), где серьезных проблем избегали благодаря принадлежности к любому ордену, чья деятельность соответствовала понятию о якобы высших слоях аргентинского общества. Кроме того, ему казалось неверным и слишком простым путать такие исторические проблемы, как, например, бытие аргентинцев или эскимосов, с проблемами действия или отказа от него. Он достаточно пожил на свете и начинал догадываться о том, что другие уже зарубили себе на носу и что от него довольно часто ускользало: влияние субъективного на восприятие объективного. Мага была одной из немногих, кто никогда не забывал, что лицо человека всегда влияет на его отношение к коммунизму или к крито-микенской культуре,[48] а по форме рук можно понять, что думает их хозяин о Гирландайо или о Достоевском. И потому Оливейра склонялся к тому, чтобы признать: его группа крови, его детство, которое прошло в окружении могущественных дядюшек и тетушек, его мучительные любовные увлечения в отрочестве и склонность к астении могли стать главными факторами в процессе формирования его мировоззрения. Он принадлежал к среднему классу, был родом из Буэнос-Айреса, ходил в государственный колледж, а такие вещи бесследно не проходят. Плохо было то, что он боялся ограниченности своего кругозора и в конце концов стал взвешивать и придавать слишком большое значение каждому «да» и «нет», глядя на чаши весов, как бы находясь ровно между ними. В Париже для него всюду был Буэнос-Айрес, и наоборот; как бы жестоко он ни страдал от любви, он чтил и потерю, и забвение. Позиция порочно-удобная, даже простая, коль скоро это превратилось в рефлекс и стало делом техники; ужасное прозрение паралитика, слепота абсолютно тупого атлета. Он шел по жизни неторопливым шагом философа и клошара,[49] все чаще укрощая свои жизненные порывы, повинуясь инстинкту самосохранения и работе сознания, когда тщательно обходишь правду стороной, чтобы не дать себя обмануть. Личностное бездействие, умеренное душевное равновесие, пристальное рассеяние. Для Оливейры важно было без потрясения выдержать устроенный Тупак Амару[50] дележ земель, не впадая в жалкий эгоцентризм (креолоцентризм, провинциалоцентризм, культуроцентризм, фольклороцентризм), проявления которого он ежедневно наблюдал вокруг, причем в самых разных формах. Когда ему было десять лет, однажды вечером, в обществе тетушек и дядюшек, авторитетно излагавших в тени райских кущ историко-политические сентенции, он впервые робко продемонстрировал свою реакцию на испано-итало-аргентинское «Я же вам говорю!», сопровождаемое крепким ударом кулака по столу в качестве сердитого подтверждения. Glieco dico io![51] Я же вам говорю, черт побери! «Это „я“, — все думал Оливейра, — какова его доказательная ценность? „Я“ взрослых, какое всезнайство стояло за этим местоимением?» В пятнадцать лет он открыл для себя «Я знаю только то, что ничего не знаю»;[52] ему казалось, эти слова содержали еще что-то, словно разъедающий яд цикуты, он не противопоставлял себя людям в такой форме, «я же вам говорю». Позднее он имел удовольствие убедиться, что и на самом высоком уровне культуры, под влиянием авторитета и значительности, а также доверия, которое вызывают ум и начитанность, тоже возникают свои «я же вам говорю», тонко скрытые, а порой незаметные даже для того, кто это говорит: на этом уровне чаще бывает «я всегда полагал», «если я в чем-то уверен», «очевидно, что», причем почти никогда не компенсируемое для беспристрастной оценки противоположной точки зрения. Словно в каждом человеке сидит что-то, что не позволяет ему продвинуться по пути терпимости, разумного сомнения, колебаний чувств. В определенной точке возникает мозоль, склероз, дефиниции: черное или белое, радикал или консерватор, гомосексуальный или гетеросексуальный, образное или абстрактное, «Сан-Лоренсо» или «Бока Юниорс»,[53] мясо или овощи, коммерция или поэзия. И правильно, потому что нельзя полагаться на людей вроде Оливейры; письмо брата как раз и есть признак такого отторжения.

Перейти на страницу:

Все книги серии Азбука-классика

Город и псы
Город и псы

Марио Варгас Льоса (род. в 1936 г.) – известнейший перуанский писатель, один из наиболее ярких представителей латиноамериканской прозы. В литературе Латинской Америки его имя стоит рядом с такими классиками XX века, как Маркес, Кортасар и Борхес.Действие романа «Город и псы» разворачивается в стенах военного училища, куда родители отдают своих подростков-детей для «исправления», чтобы из них «сделали мужчин». На самом же деле здесь царят жестокость, унижение и подлость; здесь беспощадно калечат юные души кадетов. В итоге грань между чудовищными и нормальными становится все тоньше и тоньше.Любовь и предательство, доброта и жестокость, боль, одиночество, отчаяние и надежда – на таких контрастах построил автор свое произведение, которое читается от начала до конца на одном дыхании.Роман в 1962 году получил испанскую премию «Библиотека Бреве».

Марио Варгас Льоса

Современная русская и зарубежная проза
По тропинкам севера
По тропинкам севера

Великий японский поэт Мацуо Басё справедливо считается создателем популярного ныне на весь мир поэтического жанра хокку. Его усилиями трехстишия из чисто игровой, полушуточной поэзии постепенно превратились в высокое поэтическое искусство, проникнутое духом дзэн-буддийской философии. Помимо многочисленных хокку и "сцепленных строф" в литературное наследие Басё входят путевые дневники, самый знаменитый из которых "По тропинкам Севера", наряду с лучшими стихотворениями, представлен в настоящем издании. Творчество Басё так многогранно, что его трудно свести к одному знаменателю. Он сам называл себя "печальником", но был и великим миролюбцем. Читая стихи Басё, следует помнить одно: все они коротки, но в каждом из них поэт искал путь от сердца к сердцу.Перевод с японского В. Марковой, Н. Фельдман.

Басё Мацуо , Мацуо Басё

Древневосточная литература / Древние книги

Похожие книги

Вихри враждебные
Вихри враждебные

Мировая история пошла другим путем. Российская эскадра, вышедшая в конце 2012 года к берегам Сирии, оказалась в 1904 году неподалеку от Чемульпо, где в смертельную схватку с японской эскадрой вступили крейсер «Варяг» и канонерская лодка «Кореец». Моряки из XXI века вступили в схватку с противником на стороне своих предков. Это вмешательство и последующие за ним события послужили толчком не только к изменению хода Русско-японской войны, но и к изменению хода всей мировой истории. Япония была побеждена, а Британия унижена. Россия не присоединилась к англо-французскому союзу, а создала совместно с Германией Континентальный альянс. Не было ни позорного Портсмутского мира, ни Кровавого воскресенья. Эмигрант Владимир Ульянов и беглый ссыльнопоселенец Джугашвили вместе с новым царем Михаилом II строят новую Россию, еще не представляя – какая она будет. Но, как им кажется, в этом варианте истории не будет ни Первой мировой войны, ни Февральской, ни Октябрьской революций.

Александр Борисович Михайловский , Александр Петрович Харников , Далия Мейеровна Трускиновская , Ирина Николаевна Полянская

Фантастика / Современная русская и зарубежная проза / Попаданцы / Фэнтези
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее