Вопрос о единстве занимал его, поскольку он опасался, что может угодить в наихудшую западню. Еще в студенческие времена, в тридцатые годы, когда он жил на улице Вьямонте,[210]
он убедился с удивлением (сначала) и с иронией (потом), что множество людей вполне удобно чувствуют в себе полнейшее единство, находясь при этом в рамках единственного доступного им языка и преждевременного умственного склероза. Эти люди громоздили целую систему принципов, никак не связанных с их внутренней сущностью, — всего лишь дань слову, не более, дань вербальному понятию силы притяжения или отталкивания, которые на деле были варварским образом просто вытеснены и заменены их словесным выражением. И получалось, что долг, мораль, ее отсутствие, аморальность, справедливость, милосердие, все европейское и все американское, день и ночь, супруги, невесты и подруги, армия и банки, знамя и золото янки или золото Москвы, абстрактное искусство или битва при Касеросе[211] — все это что-то вроде собственных зубов или волос, что-то однажды данное и внедренное, что не проживается и не осмысливается просто потому, что20
— Я всегда подозревал, что ты в конце концов будешь с ним спать, — сказал Оливейра.
Мага закутала сына, который пищал теперь уже не так сильно, и вытерла пальцы ватным тампоном.
— Пожалуйста, вымой руки, как полагается, — сказал Оливейра. — И убери всю эту мерзость.
— Сейчас, — сказала Мага. Оливейра выдержал ее взгляд (что всегда было нелегко), и Мага принесла газету, расстелила ее на постели, собрала тампоны, завернула их в газету и вышла из комнаты, чтобы выбросить все в туалет на лестничной площадке. Когда она вернулась, руки у нее были красные и блестели; Оливейра протянул ей мате. Мага села в низкое кресло и стала тщательно высасывать мате. Обычно она только портила его — то дергала соломинку, то размешивала ею в чайничке, как будто там была каша.
— Вообще-то, — сказал Оливейра, выпуская дым через нос, — вы, так или иначе, могли бы поставить меня в известность. А теперь мне надо где-то взять шестьсот франков на такси, чтобы перевезти вещички на другую квартиру. Да и найти ее не просто в это время года.
— Тебе незачем куда-то уезжать, — сказала Мага. — Сколько можно придумывать всякую небывальщину?
— Небывальщину, — сказал Оливейра. — Слово из лучших аргентинских романов. Тебе остается только ут-робно рассмеяться над моей нелепой одинокостью, и дело с концом.
— Больше не плачет, — сказала Мага, взглянув на тахту. — Давай говорить потише, он сейчас быстро заснет после аспирина. И вовсе я не спала с Грегоровиусом.
— Еще как спала.
— Нет, Орасио. Разве бы я тебе не сказала? С тех пор как мы познакомились, у меня нет другого любовника, кроме тебя. Пусть я не умею говорить, можешь смеяться над моими словами. Говорю, как могу, раз я не умею выразить то, что чувствую.
— Ну ладно, ладно, — сказал Оливейра, заскучав, и протянул ей новую порцию мате. — Наверное, ты из-за ребенка так изменилась. Вот уже несколько дней, как ты превратилась в то, что называется матерью.
— Но ведь Рокамадур болен.
— Не только поэтому, — сказал Оливейра. — Как хочешь, а я вижу перемены и другого порядка. На самом деле мы с трудом выносим друг друга.
— Это ты меня не выносишь. И не выносишь Рокамадура.
— Это точно, ребенок в мои расчеты не входил. Для троих эта комната тесновата. А вместе с Осипом нас будет четверо, что вообще невыносимо.
— Осип не имеет к этому никакого отношения.
— А если пошевелить мозгами? — сказал Оливейра.
— Он не имеет к этому никакого отношения, — повторила Мага. — Зачем ты меня мучишь, дурачок? Я знаю, ты устал, ты больше меня не любишь. Ты никогда меня не любил, это совсем другое, просто такая манера, мечтать. Уходи, Орасио, тебе незачем больше здесь оставаться. У меня уже столько раз это было…
Она посмотрела на кровать. Рокамадур спал.
— Столько раз, — сказал Оливейра, насыпая новую заварку. — По части рассказов о личной жизни ты восхитительно откровенна. Это и Осип скажет. Не успеешь познакомиться с тобой, как тут же услышишь историю про негра.
— Я должна была рассказать об этом, ты никак не можешь понять.