После ухода Генри Флора вспомнила, что на ней все еще его пиджак. Долго-долго она стояла в круге света, пока сгущалась тьма, ожидая, что он вернется – если не за ней, то за пиджаком.
Она даже надеялась на это, хотя вовсе не доверяла своим чувствам. Да и как она могла, зная, что Смерть выбрала, вернее, выбрал ее, когда Флора была всего лишь младенцем в ящике из-под яблок? Конечно, ее выбрал Смерть. Немыслимо, чтобы это сделал Любовь. Ради бога, ее родители погибли в Валентинов день. Когда речь заходит о любви, весь род Флоры будто проклят.
Генри не вернулся. Холодало. Флора посмотрела на часы. Миновала полночь. Начался новый день, причем без помпы, в отличие от той полуночи, когда они с Генри шли под дождем из «Мажестика», звонили колокола и все казалось волшебным. А спустя несколько минут она нашла бабушкино тело. И вновь на нее накатила печаль, эхо разбитого сердца.
Внезапно озябнув, она сунула руки в карманы пиджака и нащупала бумагу. Разорванную на полоски. Достала одну и прочитала.
«Однажды мы поднимемся на Эйфелеву башню».
Сердце кольнуло, когда она узнала почерк Генри. Париж. Можно поехать туда одной. Именно там училась летать Бесси Коулмен.
Снедаемая любопытством, Флора достала следующую полоску. Еще одно «однажды», на этот раз о воскресном завтраке в их зеленом домике. Флора глянула на часы. Концерт, наверное, в самом разгаре, с Генри или без него, потому что именно так происходит в жизни. Она продолжается.
Флора достала следующий клочок. Развернула его и заплакала, не в силах читать о детях, которых у нее не будет.
Флора прочитала все записки до последней, вереницу тайных посланий, которые означали то же самое, что и сердечко, которое бабушка вышивала на одеялах.
«Однажды начинается сейчас», — гласила последняя записка.
Нельзя что-то написать и потом осуществить, ни на бумаге, ни в нотной тетради. В лучшем случае эти мечты заставляют хотеть невозможного. Отцовской силы. Материнского тепла. Бабушкиной любви. Любовь – это потеря. Флора знала это с тех самых пор…
Она резко ахнула.
Она знала это всю свою жизнь. Это единственное, в чем она была уверена. Однажды все, кого она любит, умрут. Все, что она любит, обратится в прах. Такова цена жизни. Такова цена любви. И единственный конец любой правдивой истории.
Эту уверенность дал ей Смерть. Только ее. Не любовь.
Любовь, которую она испытывала к музыке, полетам, родителям, бабушке и больше всего к Генри? Она была настоящей и шла из глубины души, неизвестно откуда взявшись.
Игра или нет, однажды она умрет, как и все живое. Но ничего трагичного в этом нет. Как и в том, чтобы быть пешкой. Все души, если не считать души бессмертных, являются пленниками тел. Игра, какую бы форму она не приняла, длится только пока живо тело. А настоящая трагедия – это выбор чего-то иного, а не любви.
Флора вела себя так всю свою жизнь, и теперь слишком поздно что-то менять.
Она выбежала из ангара и, тяжело дыша под черным небом, почувствовала, что слова написанной Генри песни рвутся из груди. Без аккомпанемента, без слушателей, не думая ни о чем, кроме смысла этих слов, она запела в пустоту, наполняя мрак всем, в чем себе отказывала, и направляя свою потерянную любовь во внешний мир, зная, что ничто не причинит ей большей боли, чем она уже причинила себе сама.
Даже с музыкой Флора чувствовала себя безмерно одинокой, и одиночество казалось таким глубоким, что в нем можно было утонуть.
Генри никогда не захочет ее вернуть после всего, что она наговорила. Она все разрушила. Нужно положить записки назад в карман, притвориться, что она их не видела, и днем, после полета с Хелен, вернуть ему пиджак. Или, что еще лучше, попросить Хелен передать его Генри. Смерть может прийти за ней сейчас или позже. Флора будет рада его приходу. Вряд ли тогда будет хуже, чем сейчас.
На то, чтобы дойти домой, у Генри ушли часы. Но даже после долгой прогулки он не мог уснуть. Он сворачивал белье, когда в дверь кто-то постучал. На секунду Генри понадеялся, что это Флора. Она передумала. Уговорила миссис Косински ее впустить, хотя часы приема гостей давно закончились. Генри отбросил волосы со лба и окинул взглядом комнату. Убрал стопку сложенной одежды. Все остальное вроде нормально. Кровать заправлена. Контрабас у окна. На столе порядок.
Генри открыл дверь.
На пороге стояла Хелен в черном пальто, туфлях на каблуке и идеально сидящем красном платье. Она вошла в комнату, сняла шляпку и перчатки и вместе с сумочкой положила их на кровать Генри.
— Мне нравится, как ты тут обжился, — похвалила она. — Очень уютно.
Генри не понимал, говорит ли она всерьез. Эта комната довольно далека от привычной ей обстановки.
— Хелен, — произнес он, гадая, как же она проникла в дом.