В этих речах Теодора почудился тогда Сереге неприличный привкус кощунства, о чем он Теодору и объявил. Теодор энергично отпирался. Непризнание божественного происхождения иронии, утверждал он, является ужасной и распространенной ошибкой многих. Это у рвения запах серы, утверждал Теодор, это чудовищное кощунство, говорил он, представлять Бога полковником КГБ, над которым уже нельзя и приколоться по дороге в Димону. Мне недавно попалось на глаза, рассказывал Теодор Сереге, интервью с младшей сестрой Набокова. Журналист спросил ее о брате и Боге. Пожилая женщина ответила: «Мы с ним на эту тему никогда не разговаривали». Мятущийся разум, добавил Теодор (проследить, чтобы не закралась опечатка и не написано было бы «мутящийся»), мятущийся разум у человека от Бога. Страх перед Богом, говорил Теодор, имеет в своем основании убежденность в жестокости и порочности Бога, о которых опасно не только упомянуть, но и подумать. Иначе зачем бы его бояться? Богобоязненный человек, убежденный в том, что создан по образу Его и подобию, предоставляет нам надежное свидетельство своей тайной порочности и жестокости.
В том месте, где находится сейчас Теодор, принято опираться на авторитеты, и томик Набокова, переданный ему по его просьбе Баронессой, достает Теодор из-под подушки. Это ранние стихи и рассказы. Он полистал знакомые страницы, улыбаясь, вспомнил впечатление от прочитанного: из очевидного горячего юного желания написать что-то сногсшибательное выступали черты того фирменного, невоспроизводимого стиля, который мог быть даром только человека, умеющего различать бесконечные разновидности бабочек. Продолжая размышлять, Теодор с присущим ему экстремизмом объявил самому себе, что старая русская литература, Тургенев, Толстой, в общей перспективе уже заняла место на одной полке с Гомером. Даже авторский гуманизм Чехова теперь вдруг показался ему архаичным. Современный человек гуманен, рассуждал Теодор, потому что гуманизм заложен в нем от рождения и с самого детства развит и поддержан его культурной средой. От литературы же ждешь безразличного чуда красоты, и холстом для красок может быть все, что угодно. С отвращением отзываясь о любых формах насилия, будь то нацизм или большевизм, Набоков никогда не соблазнялся отварным книжным гуманизмом, отделываясь в публицистических статьях коротким: «Ненавижу жестокость». Да в самом деле, нужно ли что-то сверх этого? Очень большой мысленной лупой вооружается намеренно Теодор, вглядываясь в либеральные течения мысли, подозревая найти в них бациллы насилия.
Вернувшись к размышлениям о религии, Теодор объявляет (кому? темно-серому тому Набокова?), что лично он рассчитывает на прощение Всевышнего, соблюдая его моральные заповеди. Как может рассчитывать на это и его более радикальный товарищ — Борис, который даже за его, Теодора, женой, приударяет исключительно в присутствии самого Теодора.
«Так ли это сейчас, когда я в тюрьме?» — мерзким угрем шевельнулась мысль.
Вообще надо заметить, что, сколько бы ни курили фимиам мужской дружбе, сколько бы ни писали о ней повестей, сколько бы ни напускали в этих повестях ауры высокого благородства и бескорыстия, в ней останется хоть в каком-нибудь виде дух бега наперегонки. Настоящим другом мужчине может быть только женщина.
И вздыхает автор. Ведь вот, посулил читателю веселую прогулку по Святой Земле с настроением игривым и легким, и что же? Заманил героя в тюрьму, внушает ему грустные мысли, повествование не летит уже, а плетется, словно «Субару-Джасти» с литровым двигателем на крутом подъеме. Хорошо иному легкокрылому автору писать быстрые диалоги.
Как в крепко сбитом фильме выглядывает на заброшенном заводе из-за цистерны положительный герой и производит выстрел, так вставит автор пулю-вопрос, и летит ему в другой строке от отрицательного героя в ответ граната. А сзади подкрадывается к герою коварным вопросом в третьей строке какая-то видимая нам лишь со спины, громадная, вся в черном, личность с толстенным ломом в руках. И летят неполные строки с восклицательными знаками в конце, словно выбегают на помост танцовщицы с напряженными ногами и взмывающими руками, в платьях, которые что-то прикроют на время только с тем, чтобы тут же взлететь и открыть. Не так это у автора, утомляющего читателя мировыми проблемами. Просыпается он среди ночи, прикидывает, который час, и вихрятся в его голове ночные мысли. Включит лампу над прикроватной тумбой. 4:30. Не время включать компьютер. И скрипит, и ползет перо по шершавой бумаге, пока не забрезжит сквозь жалюзи серый рассвет.
Ключ вошел в замок и повернулся в нем с тем грохотом, который он производит в дверях камер в пустых коридорах тюрьмы. Такими делают и ключи, и двери камер, и тюремные коридоры для того, чтобы в фильмах пугать зрителя. Вот и в нашей тюрьме дверь такая, что при толчке, ее открывающем, она резко пищит, будто клоун-обидчик хлопнул надувным молотком другого клоуна по носку длинной туфли.