Две недели я очень странно болел: без температуры, без кашля и головной боли, просто апатично лежал на своей тахте, накрытый простыней, и неподвижно глядел прямо перед собою, не имея сил ни есть, ни говорить, ни даже шевелить руками. Папа кормил меня с ложечки, Максим подходил к моей постели и настойчиво взывал: «Гриша, Гриша!» Я силился ему улыбнуться, хотел сказать, чтобы он отошел подальше, потому что этим
можно заразиться, как заразился я, но не говорил ничего, только лежал и смотрел. Нет, я делал все, что было настоятельно необходимо: открывал рот, когда требовал врач, садился и вставал, с усилием отвечал на простые вопросы, но никаких добровольных действий не совершал, даже мысль о том, что неплохо было бы приподняться и повернуть подушку более прохладной стороной, — даже мысль об этом пустяковом движении вызывала у меня сердцебиение и болезненную испарину.Так я никогда и не узнал, как же прошел тот маленький праздник, к которому долго готовилась моя бедная мама. Папа и Максим были на этом концерте, папа уверял, что мама пела просто прекрасно
, но, должно быть, что-то оказалось все же не так, потому что больше мама ни на какую самодеятельность не оставалась, и эстрадное платье, заказанное по настоянию отца в первоклассном ателье, там же, в ателье, было продано.Хорошо помню день, когда я очнулся от своего оцепенения. Утром Максим вошел в детскую и шепотом спросил, можно ли ему взять мое увеличительное стекло. «Ну, конечно, бери», — громко сказал я и сам удивился звуку своего бодрого голоса. Было воскресенье, мама и папа мирно чаевничали на кухне. Макс не стал тянуться за увеличительным стеклом, он странно посмотрел на меня, побежал на кухню и закричал: «Гриша расколдовался!»
К чести моих родителей, надо сказать, что они не утруждали меня расспросами даже тогда, когда я поднялся, стал ходить, двигаться и разговаривать, как все нормальные люди. Только перед самым началом школьного учебного года я собрался с духом и рассказал папе обо всем: о явлении Кривоносого, о сатанинской серой «Волге», о нашем с Маргаритой самостоятельном расследовании, о поездке в гостиницу, о феномене Коновалова и о моей злополучной поездке на Третью Домостроительную.
И вот тогда отец сказал мне слова, которые я запомнил на всю жизнь… Позднее я нашел их у Достоевского, но думаю, что отцу они явились сами собой.
— Умный ты парень, да чтобы умно поступать, одного ума мало.
Сколько раз потом корил я себя, что не спросил у отца, что же еще, помимо ума, нужно для того, чтобы поступать умно, но все было как-то не вовремя, стыдно, неловко, а у отца, несомненно, был свой ответ на этот вопрос, ответ, которого я теперь никогда уже не узнаю.
Как раз в тот день Ивашкевичи вернулись с дачи. Я еще не виделся с ними, мне было не по себе, я почему-то чувствовал себя перед ними виноватым. А папа не поленился, пошел к «бабушкиной Жеке», но Александра Матвеевна как-то не очень серьезно ко всему этому отнеслась: бумаги она в доме больше держать не намерена, новый замок Женечка уже врезал, а возбуждать какое-то дело и беспокоить занятых людей у нее нет оснований. «Я прожила свою жизнь так, — сказала она, — что у меня нечего украсть, кроме памяти».
Да, Женечка врезал новый замок — причем по собственной инициативе, приехал для этого специально с дачи, чем очень удивил свою бабушку. Как я и предполагал, после моего повторного звонка он предпринял самостоятельное расследование. Правда, он сделал это с опозданием на два дня: столько времени понадобилось ему, чтобы «расколоть» Маргариту. Женька не без гордости сообщил мне, что кое в чем преуспел: выяснил, что никакого Коновалова на «Ленфильме» отродясь не бывало и что бывший тренер по плаванию и джиу-джитсу на другой день после моего визита в телевизионное ателье съехал с квартиры и исчез в неизвестном направлении. Парень же в черной рубашке, которого мне представили как Игоря, носит совсем другое, ничем не запятнанное имя и на все вопросы отвечает просто и недвусмысленно: «А пошли вы все… не знаю куда».
Ну, разумеется, они меня провели, два подлеца, два наглых, взрослых, сильных, уверенных в своей безнаказанности, сговорившихся между собой подлеца. Стоило мне там, в телевизионном ателье, сделать всего два шага, поднять толстую крышку прилавка и заглянуть за фанерную дверь — я увидел бы там помертвелое лицо Кривоносого
. Одно только, пусть слабое, утешение: все-таки он меня боялся, этот подлец, прятался от меня, от подростка, сидел там, за перегородкой, скорчившись и стуча зубами, пока более хитрый его сообщник со мной разговаривал.