Мне так и не удалось добиться от Женьки признания, чем он, собственно, их приманил. Точнее, не их обоих, а одного Кривоносого: Коновалов был, очевидно, умнее, Женька не смог бы купить его на свою болтовню. Но в одиночку «тренер» никак не мог справиться, мешала блуждавшая то в город, то на дачу непредсказуемая Маргарита. Сам Женька, охотно обсуждая свершившееся, обрывал меня всякий раз, когда я затрагивал тему вольтеровских писем
: «Да что тебе далась эта ерунда? Дело в другом!» Он больше распространялся о том, как кривоносый Игорь настойчиво расспрашивал его о планировке квартиры, но мне это представлялось сомнительным: человек с заранее обдуманным намерением не стал бы так долго возиться с Женькой и, уж конечно же, не появлялся бы у Ивашкевичей на даче. А он появлялся — на правах доброго соседа, по меньшей мере, два раза, и Маргарита с ним тоже виделась, но ей и в голову не пришло, что этот «микроцефал» может вломиться в их московскую квартиру. Должно быть, облик элегантного режиссера Коновалова был в ее глазах не таким абсолютным, чем-то он Маргариту тревожил, несмотря на все его «ладушки», и стоило мне подать телефонный сигнал — эти тревоги обрели конкретную форму.Да, Коновалов был прав: словесный портрет, особенно в любительском исполнении, годится лишь для детективной литературы. Это там, в детективах, по словесным портретам сразу всех узнают: «Высокий, худощавый, темноволосый? Так это ж Петров!» В жизни все не так просто. Малорослый не скажет про коренастого, что тот коренаст: ему даже в голову не придет это слово, а если и придет, то смысл в него он вкладывает совсем не тот, что вы, двухметровый акселерат. В Латвии сказать «блондин» — значит почти ничего не сказать, а грузину будет трудно даже произнести словосочетание «жгучий брюнет». Разве что в ироническом смысле. Густые брови? А что такое «густые»? Гуще, чем у вас? А у вас они дремуче-косматые. Что тогда, кого вы назовете тогда густобровым? Вот и не сработал мой словесный портрет Кривоносого: его лицо стояло у меня перед глазами, нарисованное лишь теми штрихами, которые мне запомнились (Маргарите запомнились другие), я бы узнал этого человека среди тысячи, но стоило мне начать описывать это лицо, как перед глазами слушателей возникали какие-то другие лица, одно с другим совершенно не схожие. Словечко «кривоносый» только запутывало картину: я произносил это слово — и видел того
человека, а Женька, к примеру, уверял, что Игорь, несмотря на рыбьи глаза, был, в общем-то, симпатяга (рыбьи глаза! Вы слышали от меня что-нибудь подобное? И можно ли темные глаза назвать рыбьими?), и только Маргарита без особой охоты признала, что Кривоносый в известном смысле был действительно кривонос.И каково же было разочарование двух подлецов, когда в квартире, которая, по их понятиям, должна была ломиться от ценностей, не оказалось ничего, достойного выноса. Простенькая мебель, ношеная одежда — все это было не то. Ведь Женька — я его знаю — мог в своих рассказах загромоздить квартиру золотыми куль-обскими вазами, засыпать ее изумрудами и сапфирами, оклеить письмами Ферма и рисунками Дега. И вдруг — ничего, пустые беленые стены, даже старушкины бумаги — и те куда-то девались. Слепой от бешенства, Кривоносый метался по квартире, а Коновалов, не спуская глаз с Маргариты, время от времени давал ему инструкции по телефону (его звонки слышала девушка с четвертого этажа). Мне почему-то кажется, что Кривоносый присматривался к бабушкиным настольным часам («С паршивой овцы — хоть шерсти клок»), но Коновалов запретил ему даже думать об этом: на таких единичных предметах и засыпаются.
Я застиг Кривоносого в тот самый момент, когда он, обескураженный и злой, собирался покинуть квартиру. Этим, наверное, и объясняется таинственный «эффект пропавшего зеркала»: таким опустошенным был взгляд Кривоносого, что у меня в подсознании осталось впечатление пустоты и раззора. Воображаю, как он в эту минуту меня ненавидел. Ненавидел — и боялся. А Коновалов ничего не боялся. Как объяснил мне позднее уже взрослый Максим, Коновалову вообще ничто не грозило, даже на мои показания плевать он хотел. Именно поэтому он так свободно разгуливал по городу, хотя, по логике ситуации, после неудачного ограбления (нет, поправляет меня Максим: после попытки ограбления) ему полагалось бы исчезнуть, залечь в берлогу. Меня, как шпендрика, Коновалов в расчет не брал: единственное, что его волновало, — это слабые нервы его напарника. Он вовсе не считал себя преступником (подумаешь, дело какое — избавить старуху от отягощающих ее бумаг!) и уж тем более не считал себя ни подлецом, ни дураком. Откуда мне было это знать? Мне, никогда в глаза не видевшему ни одного преступника? Мне, самонадеянному мальчишке, который возомнил, что, ежели он не глуп, то все остальные должны падать перед ним ниц.
ЧТОБЫ УМНО ПОСТУПАТЬ, ОДНОГО УМА МАЛО.