В 1987 г. Эрнст Нольте опубликовал книгу о европейской гражданской войне, в которой высказался в том смысле, что сейчас возможна историзация нацизма в силу невозможности повторения прихода нового Гитлера к власти[894]. Нольте видел наиболее существенное в нацистском прошлом не в антисемитизме и преступлениях, а в его отношении к коммунизму. По словам Нольте, Гитлер был уверен в том, что своим движением он создал более веский ответ на вызов большевизма, чем западные демократии. Со временем, однако, все начинают походить на своих врагов: это видно уже в деле Рема, а в уничтожении евреев, полагал Нольте, соответствие большевизма и нацизма полное. Во время войны большевизм стал для Гитлера образцом для подражания. Такая гипотеза вызвала в общественном мнении Германии настоящую бурю и вылилась в «спор историков»: подавляющее большинство историков отказалось верить в возможность релятивирования нацизма и его преступлений преступлениями сталинизма и репрессиями сталинской эпохи. Точно так же нельзя ожидать, что общественностью будет спокойно воспринята точка зрения американского историка Т. Лоэ: нацизм (наряду с маоизмом, большевизмом и фашизмом) был разновидностью протеста против вестернизации мира в XX веке (сейчас этот процесс именуют глобализацией). Лоэ доказывает, что Запад с его техникой, устойчивой и стабильной общественной организацией является динамичным началом человеческой истории, а все революционные движения XX века были только протестом против этого ненасильственного и надгосударственного проникновения западной культуры[895]. В противовес этому суждению, и историками и общественностью нацизм воспринимается как совершенно исключительное варварство, которое ничем и никогда не может быть релятиви-ровано. Объективная потребность в релятивировании нацизма, однако, ощущается все сильнее и настойчивее по той причине, что строго моральная позиция (обычная по отношению к нацизму) препятствует постановке (и рассмотрению) многих острых вопросов. В открытом обществе не может быть окончательных ответов на вопросы национальной идентичности, а в современной Германии все исторические дискурсы направлены на нацистские времена, интрепретация которых совершенно одномерна.
Так как немцы не знали, что такое деспотия, они и не подозревали, что можно ожидать от Гитлера; в Германии до Гитлера вместо практического политика и реалиста всегда ожидали гения, которому бы нация с удовольствием доверила (и неоднократно доверяла в прошлом) безграничную власть, — харизматическая власть воспринималась как естественная форма организации политической жизни. К тому же, в Германии переход от авторитарной к тоталитарной модели общества был значительно облегчен тем, что фашистский тоталитарный порядок в Италии не был столь жутким, каким оказался гитлеризм. Однако аналогии оказались несостоятельными: полгода спустя после прихода Гитлера к власти французский посол в Германии Франсуа-Понсе писал, что нацисты за пять месяцев сделали в создании тоталитарной системы столько же, сколько итальянские фашисты за несколько лет[896].
Как немцы стыдятся нацизма, так и другие народы должны стыдиться преступлений, имевших место в их национальной истории: так, англичане стыдятся концлагерей во время англо-бурской войны, русские — преступлений сталинизма, французы — Варфоломеевской ночи и террора во время революции 1789 г., американцы — уничтожения коренного населения и расизма, долгое время доминировавшего в обществе, турки — геноцида армян в Первую мировую войну. Эти «травмы» национального сознания имели далеко идущие последствия для эволюции национального самосознания, для становления современной политической культуры, несмотря на то, что люди, испытавшие эти события на себе, в большинстве случаев давно уже умерли.