– Днём на земле я жила, мамочка, – говорила Вера, – видела, как ты хлопочешь вокруг меня, плачешь, молишься… Сторожей своих видала. Слушала, что говорят… И священников. И, хоть легче не было, но чуточку самую теплее, что они за меня Бога просят. За меня-то, мама! А в полночь приходил за моей душой сатана. Брал за руку – и горела рука; уводил в пропасти, во тьму, где и огонь не освещает, потому как сам из мрака произошёл. И видела я, мама, нашу Землю. Не голубую, с зелёными лесами и белыми облаками, а тёмную, пепельными ветрами стужаемую, в негасимом пламени пожаров трещавшую… Мало жизни осталось на Земле! Много уныния, гордыни, пороков преразных… Главный грех – безверие наше, от Бога уход. Думаем, от смерти уходим, убегаем, раз Бога нет, зачем безпокоиться о вечном? А, выходит, от жизни уходим, убегаем, мама. Понимаешь?! – крикнула Вера с силой.
И снова тихо:
– Потому и кричала: предупредить, что нас ждёт, если мы к Богу не устремимся, не покаемся, не полюбим.
– И тебя жгло, Верочка? – жалостливо спросила мать, погладила руку дочери, сжала её легонько.
– Жгло, мам… – призналась Вера. – Так жгло, что моя каменная кожа чуть не трескалась. Мне казалось всякий раз, что я так горяча, что вытеку из себя, как лава из вулкана. И каждый раз мой грех, грешок, мысль и мыслишка греховная, о которых я и не знала, что это грех перед Богом, мне предъявляли пунктами в длинном списке. И за каждый горела, сжигалась дотла, воскресала для нового сожжения и опять горела. И всякий раз – как первый… Так и не привыкла гореть и сгорать.
Она отёрла ладонью лицо, словно сминая и стирая остатки окаменелости.
– А сколько в аду мучается людей, мам! Я их многих видела… И тех, кого партия восхваляла, наградами увешивала, восторгалась. И Маркс, и Энгельс, и Вольтер, и Руссо, и Кони – знаешь такого? Судебный такой был деятель, Царя Николая и Его Семью хулил, Львом Толстым – отступником восторгался. И Орджоникидзе там. И Киров, и Куйбышев… И Гайдар… и вся-вся наша советская история там… А вот расстрелянных, замученных за веру там нет. И тех бабушек, что в церкви ходили. И солдат, что погибли во время войны с именем Бога и Родины на устах. Разве б мы подумали, мам, что такие люди в огне горят, а такие в раю блаженствуют, в славе? А горят… И блаженствуют… И нет для тех, кто горит, никакой надежды, потому что они, когда жили, никому её не давали, никогда!.. И многих на погибель соблазнили. Вон ведь сидят…
Она кивнула на Еникеева и милиционеров.
– Тоже соблазнённые, бегущие радостно к погибели… Зачем они так, мам?
– Что, Вера?
– К погибели радостно бегут? И другого пути ни себе не ищут, ни другим не позволяют искать?
– Искать-то чего? – вздохнула мать. – Путь спасения всегда перед тобой, сто́ит только ступить – и он твой, путь спасения-то. Он у нас не отобран. И эти вон, – она кивнула на адептов страны Советов, – как бы ни старались, своего не добьются.
Вера отобрала у матери руку, спрятала в ладонях лицо, замотала головой.
– Ой, нет, мама! Ещё горше будет… И власть преступнее, и люди мельче, трусливее… И фашисты возродятся…
– Ты что говоришь?! – помертвела мать. – С ума вышла?! Фашисты в России?!
– Пойдут, мам, по улицам с «хайлями» и свастикой, и не старые – молодые пойдут. И не в Германии, а у нас. Сломят Россию, если не поклонимся Господу Иисусу Христу и Матери Его Пресвятой, если не упадём на землю и слезами не ульёмся, моля о прощении за безбожие, за злые сердца, за убийство Царской Семьи. Потому что видела я, мам, как Россия гибнет, как горят её люди, лучинками вспыхивают! Когда ж мы опомнимся-то! – почти закричала она.
Мать прильнула к ней, истекая слезами, поцеловала в плечо.
– Опомнимся, доча моя родимая! Ты ж-то ведь опомнилась! Гляди, какая ты стала! Совсем другая… И не сравнить… Будто подменили мне дочку-то!
Вера отняла от лица руки, повернулась к матери.
– Тебе, мама, за это низкий поклон. Сколько веков я это видела, представляла, жаждала – как я тебе в ноги кланяюсь за твою молитву обо мне…
Она сползла на пол и приникла к материнских ногам с такой покорностью, что у мужчин свело челюсти: непривычно им.
– Ты что?! – перепугалась Степанида Терентьевна. – Ты что, Вер! Встань, тебе говорю! Что ж такое-то это! Вставай же! Неудобно!
– Неудобно каменной стоять виноватей виноватого, – проговорила Вера. – А кланяться и молить о прощении сладко. Куда, как слаще!
– Ну, и ладно, ну, и хорошо! Простил тебя Бог и святитель Николай, значит, жить станет теплее. А я-то что! Я грешница превеликая, неужто, думаешь, мой писк негодный до Господа достанет?! – возразила Степанида Терентьевна. – Узрели Господь и угодник Его Николай твоё сердце, вот и простили. Освободили тебя…
Вера подняла голову, положила на мамины колени. Иструженная материнская рука с нежной ласкою принялась гладить тёмно-русые завитые волосы дочери.