И столько муки слышалось в нечеловеческой силы голосе, что Еникеев содрогнулся от вдруг раскрывшейся перед ним истины: она и в самом деле не здесь, она там, в том неведомом для живых мире, который непременно примет каждую живую тварь, каждого человека, зачатого на Земле. И в мире, который покинул Бог, страх порождает боль, а боль порождает страх. И нет этому конца, и некого в этом винить, кроме самого себя.
Забудет ли Еникеев миг прозрения, случившийся с ним? Заставит ли себя забыть?
И тут что-то изменилось. Вера замолчала и моргнула. Чуть шевельнулся и опал подол синего платья. Явственно прозвучали два звука: вдох полной грудью и биение сердца, сто двадцать восемь дней бьющегося едва слышно.
Постовые, Еникеев и Степанида Терентьевна с изумлением наблюдали, как у девушки упали вниз руки, и как она вся обмякла и, будто подкошенная, рухнула на пол.
К ней бросились, растерянно охнув во весь голос.
– Доченька, Ве́рушка! – причитала мать. – Как ты, горюшко ты моё родное?!
Вера разлепила уста, шепнула обессилено:
– Ничего, мама, ничего… Христос воскресе…
– Воистину воскресе… – пролепетала ошеломлённая мать.
Улаков и Корпусов подняли почти невесомое, безвольное тело девушки и переложили на кровать.
– Ты говорить можешь? – тут же склонился к ней Ефрем Епифанович. – Что с тобой было? Кто тебя подучил? Кто к тебе приходил две недели назад? Отвечай, Карандеева!
Но девушка молчала. Её заколотило, она попыталась съёжиться и обнять себя руками. Степанида Терентьевна торопливо вытащила из шкафа одеяло, укрыла Веру, подоткнула края.
– Отстаньте, Христа ради, от неё! И так четыре месяца измывались, покою не давали, в одиночестве не оставляли, дайте ей хоть в себя прийти! – взмолилась она.
– «Неотложку» бы вызвать, – нерешительно предложил белый от страха Корпусов.
Спохватившийся Еникеев коротко кивнул.
– Беги, вызывай. Где тут ближайший телефон?
– На перекрёстке тут телефон-автомат стоит, – вспомнил Улаков. – Вроде работает.
– Иди, вызывай.
– Есть, товарищ Еникеев!
Улаков исчез. Ефрем Епифанович пододвинул к кровати стул, сел, чтобы удобнее наблюдать за состоянием Веры.
Девушка закрыла глаза. Дрожь била её, не прекращаясь. Мать обняла её, зашептала на ухо что-то успокаивающе. Вера в ответ выдавила:
– Молись за меня, мамочка, молись, пожалуйста… Бывала я в аду… не хочу больше. Мамочка, молись, пожалуйста!
– Молюсь, доченька, Верочка, молюсь, как же! Ты ведь знаешь, что молюсь, ты видела… Верочка, как же ты жива осталась? Не ела, не пила ничего…
Еникеева тоже интересовал этот вопрос.
– Голуби меня кормили, голуби, – не открывая глаз, промолвила Вера.
– Чьи голуби, дочушь?
Мать затаила дыхание.
– Николая святителя, его голуби, он посылал от Господа. Господь-то есть, мама!
– Есть, дочушенька, есть…
Мать заплакала.
– Не плачь, мам… Главное, я поняла… ты молись, чтоб Господь меня простил.
– Помолюсь, Верочка, милая моя…– плакала мать. – А ты разве умереть собираешься?
– Не знаю, мама, как Господь велит.
Еникеев слушал и боролся изо всех сил с тем ощущением истины, которое прорывалось в его душу с настойчивостью весеннего пробуждения. Свидетель чуда может чудо это оболгать, замолчать, но не забудет его и изменится сам. Не изменится тот, кто полностью во власти нечистого. У Еникеева же в роду прадед по материнской линии диаконом служил. Может, его молитва до сердца достигала?
Вера вдруг села, скинув с себя одеяло.
– Мама, – тихо сказала она, – я видела, как горели в аду люди… и знаешь, кто?
– Кто, Верочка?
Степанида Терентьевна легонько погладила дочь по завитым тёмно-русым волосам.
– Ленин, мама. А мы его на постамент… Его истязают более прочих – больше, чем Троцкого, Дзержинского, Толстого, Орджоникидзе, Куйбышева, Калинина, Берии, Гитлера, коммунистов… и декабристов. Даже Сталина, мама, меньше истязают. Но всё равно жестоко… Я не хочу к ним, мам! Я к новомученикам хочу, которых советская власть убила…
– Молчи, Вера, молчи! – испугалась Степанида Терентьевна, боясь бросить взгляд на побелевшего от ярости Еникеева.
– Для многих место в аду приготовлено, – говорила Вера, глядя в половицу под стулом Ефрема Епифановича. – Для наших лидеров многих. Ликуют бесы, пляшут… Мама, ты икону святителя Николая в церковь отнесла? – и, не дождавшись ответа, кивнула. – Хорошо, правильно сделала. Отсюда бы её забрали, пленили в подвале краеведческого музея. А ей там не надо… Мама, мою историю в иконе нарисуют через полвека. В середине – Николай Угодник, а я вся по бокам, мама, по бокам, будто кайма или риза… Ко мне на Благовещенье Николай приходил.
– Какой Николай? – подался вперёд Ефрем Епифанович. – Гаврилястый?
– Святитель… Сам чудотворец Божий приходил. Первый-то раз его не пустили. Во второй раз не пустили. А на третий – пустили. Подошёл ко мне и ласково так сказал: «Что, Вера, устала стоять?». Не сказала ничего, а внутри плакала вся, истекала. Он меня перекрестил, в лоб поцеловал и в стену ушёл, как луч света. Белый, добрый… Он мне дорожку к спасению указал.
Помолчала. Спросила, не повернув к матери головы:
– Пойдём со мною, мам?
– Пойду, дочушь, ой, пойду!
Еникеев угрожающе процедил: