— Сигурд, сын Трора, Бейнир, сын Ёдура, Лейв, сын Траина Серой Гривы, Хаскульд, сын Офейга, Халли Вольноотпущенник, Хродкетиль, сын Дайна, Бродди Тюлень, сын Хродьольва, Эйрик Березовый Топор, сын Виги — я рад нашей встрече, — князь вдохнул поглубже — после перечисления имен воздух вышел весь. — Долго говорить и далеко заходить не стану — мы не ромеи. Княжеству моему великая нужда в воинах. Потому — вот вам мое слово: по восемь гривен на скамью даю, а кто захочет в нашей земле остаться — получит надел, а рабов по весне вам продадим задешево.
Сигурд оглянулся на товарищей, каждый медленно кивнул. Тот, что был в доспехах, вынул из ножен меч и надрезал палец, затем каждый из вождей подошел к нему и тоже провел пальцем по лезвию, подтверждая, что его дружина идет на службу к киевскому конунгу.
— Добро, — кивнул князь. — Как туман падет — поднимайтесь и идите по Почайне, у Щекавицы возы будут, привезут серебро. Кто же у нас остаться захочет — после битвы договоримся, где вам сесть. А буде мне голову сложить — идите к моей княгине, она наши дела ведает.
Варяги кивнули — в их землях не редкостью было, чтобы жены вели хозяйство, нанимали и награждали людей, пока мужья в отъезде. Дело было сделано — грамоты можно и после подписать, но Владимир шагнул вперед, развязывая мешок В свете костра тускло сверкнуло червонным, и князь протянул кулак, с зажатыми в нем простыми браслетами-обручами:
— Ломайте кольца, мужи! Пусть никто больше не говорит о том, что киевский князь скупится воинам!
Лишь Сигурд и суровый Халли удержались, не показав своего удивления — не серебро, золото давал вождям великий князь!
Сразу нашелся Сигурд, вспомнив вису, которую сказал однажды Эгиль, сын Грима, выкупая свою голову у гневного конунга. Варяги радостно зашумели, заговорили по-своему — если раньше кто и задумывался, а стоит ли идти на службу к Владимиру, теперь сомнений не осталось: конунг показал себя щедрым кольцедробителем.
...На обратном пути Илья тихонько спросил князя:
— Княже, а своих тоже золотом подаришь?
— Свои уже под знамена встали, — пыхтя ответил государь, взбираясь по крутому склону, — а этих еще заманить надо.
Илья только вздохнул в ответ.
Алеша долго смотрел на заходящее солнце — Ярило окрасило тучи алым, по ковылю, как по морю, гнал волны теплый ветер, глухо ревел в порогах Днепр. Вечер был на диво хорош — в такие вечера богатырь любил сесть на валу, поставить рядом кувшин с медом и наигрывать на гуслях, что в голову придет. На душу нисходил покой, забывались невзгоды, забывалось, что к концу идет четвертый десяток, что за юностью уйдет и молодость. Играли гусли, и если настрой был, лилась и песня — старая, а когда и новая, и собирались братья: Илья, Добрыня, Дюк, Михаилы, все трое, Самсон, одним словом — Застава. И пели все вместе, и рассказывали были и небыли, кто какие знал, и Бурко, не по-лошадиному умный, прибредал и начинал нудить сказки про все на свете — про старых людей, про иные земли, так что только сидишь, рот раскрыв, и слушаешь, слушаешь... Когда Владимир бросил Илью в погреба глубокие, собираться стали редко, да и веселья былого не было. Но все же оставалось братство — братство мужей, что могут в руке раскрошить камень, что стоят на Рубежах великой земли (пусть и пощипывают в последнее время купцов). Этому братству нет названия, и попроси кто Поповича описать его — не нашел бы слов сладкоголосый певец. Но оно было, и, глядя на собравшихся кругом товарищей, великую гордость чувствовал в сердце Алеша и благодарил Бога, что наградил богатырской силой, и клялся обязательно исправиться и похабства забросить (забросить не получалось — раз в месяц, в два срывался Бабий Насмешник и уходил богатырским скоком на какой-нибудь степной погост, а то и на Русь пошкодить с девками или вдовушками). Но сегодня днем, как ускакал Муромец, Алеша вдруг понял — нет больше ни гордости, ни радости, ни братства. Илья Иванович не корил и не ругал крестовых братьев, что отказались идти с ним на помощь Киеву, — просто повернулся, сел на коня и ускакал. И сразу тяжесть легла на сердце — такую тяжесть не избыть ни песней, ни скачкой, ни смертной битвой, и напрасно Добрыня льет в себя проклятое зелье — не забыть последний поклон старшего брата, не забыть! Словно пелена застлала глаза, и, вытерев очи, Попович вдруг увидел, что рукав вышитой рубахи мокр от слез.